rel="nofollow" href="#n_93" type="note">[93].
Неторопливая безмятежность этих описаний вполне согласна с настроем фланера, отправляющегося на асфальтовые мостовые пополнять свой гербарий. Однако уже тогда не все места в городе подходили для бесцельных прогулок. Широкие тротуары до Османа[94] были редкостью, узкие же не давали надежной защиты от проезжавших экипажей. Фланерство едва ли получило бы значимое развитие, если бы не пассажи. «Пассажи, недавнее изобретение промышленной роскоши, – сообщает иллюстрированный путеводитель по Парижу, вышедший в 1852 году, – представляют собой крытые стеклом, вымощенные мрамором проходы через целые массивы домов, владельцы которых объединились для подобного предприятия. По обеим сторонам этих проходов, освещаемых сверху, располагаются самые элегантные магазины, так что подобный пассаж оказывается городом, миром в миниатюре». В этом мире фланер чувствует себя как дома; он готов стать летописцем и философом «излюбленного места праздношатающихся и курильщиков, ярмарки всевозможных малых ремесел»[95].
Сам же он ищет там верного средства от скуки, процветающей под недремлющим оком окрепшей реакции. «Кто смог бы предаться скуке в человеческой толпе, – говорил, по свидетельству Бодлера, Гис[96], – тот глупец. Глупец, повторю я, и глупец презренный»[97].
Пассажи являются гибридом улицы и интерьера. Если говорить о литературной технике физиологических очерков, то речь идет об испытанном приеме газетного фельетона – обращать бульвар в интерьер. Улица становится для фланера квартирой, где он чувствует себя так же уютно, как буржуа – в своих четырех стенах. Блестящие эмалевые таблички компаний для него – такое же и даже более эффектное украшение стен, чем живопись, украшающая салон буржуа; балюстрады – его конторка, на которой он устраивает свою записную книжку; газетные киоски – его библиотеки, а террасы кафе – его эркеры, из которых он после завершенных трудов взирает на свое домашнее хозяйство. То, что жизнь во всем ее разнообразии, в ее неисчерпаемом изобилии вариаций только и может процветать на серой булыжной мостовой и на сером фоне деспотии, – вот в чем заключался политический подтекст словесности, к которой принадлежали физиологические очерки.
Эта словесность и в социальном отношении была достаточно скользкой. Длинный ряд странных и простоватых, симпатичных и суровых характеров, представленных читателю физиологическими очерками, объединялся одним: они без обидны, исполнены благодушия. Подобный взгляд на ближнего был слишком далек от реальности, так что без особо веских причин появиться не мог. Взгляд этот порождался беспокойством особого рода. Людям приходилось приспосабливаться к новому, чуждому обстоятельству, обычному для больших городов. Удачную формулировку нашел Зиммель[98], подметивший, в чем тут дело. «Тот, кто видит, не слыша, в гораздо большей степени <…> обуреваем беспокойством, чем тот, кто слышит, не видя. В этом заключается нечто примечательное