интересно, но с годами в душе разрослось пышно дерево безразличия, сквозь ветви которого солнце любопытства пробивалось уже еле-еле. Хотя, надо сказать, она считала себя по-прежнему любопытной, упорно не желая замечать изменения в себе. И так же по-прежнему рассказывала всем – и новым, и старым знакомым, приходившим в ее дом или оказывавшимся поблизости волей случая, – рассказывала о годах работы в Минатоме, о Чернобыльской катастрофе и о военной молодости, проведенной в Казахстане, куда ее с интернатом эвакуировали в первый год войны. Верила она или нет в то, что ее рассказ был интересен, – она бы и сама себе не ответила на этот вопрос. Она просто рассказывала, потому что тот, кто реже слышит мир, старается, чтобы мир, по крайней мере, слышал его.
Любимым ругательством Серафимы Ферапонтовны было «буржуй». Продавцы в магазине итальянской сантехники на первом этаже ее дома были «буржуи» – потому что торговали никому не нужными ваннами и унитазами, вместо картошки и морковки, столь необходимых в районе, лишенном оптового рынка. В Беляево его не было. «Буржуями» были богатые одноклассники ее внучки и их родители, избалованные лишней бумажной наличностью и преимуществами, которые она давала. Некий Павлик – он был хорошо известен Евграфу Соломоновичу по тещиным застольным рассказам – стал в их семье нарицательным обозначением для богатого и безалаберного ребенка. И все они над ним смеялись и не любили его, хотя этот Павлик в действительности был обычным мальчиком, несколько более сытым и довольным, чем остальные дети, но в остальном – ребенок, каких тысячи, обожавший футбол и мороженое. А еще Павлик мечтал стать художником. Но никто не знал об этом.
Евграф Соломонович бывал «буржуем» редко и всякий раз по одному и тому же поводу – по поводу еды. Никак не могла понять Серафима Ферапонтовна его сложную натуру, которая есть в присутствии чужих не могла, да и в присутствии своих могла есть не все. Серафима Ферапонтовна считала, что все приготовленное за день должно быть съедено до захода солнца. И поэтому нередко можно было увидеть ее, сидевшую у окна в полумраке кухни и доедавшую суп прямо из кастрюли. Единственное, в чем Декторы и Заборейко (у Серафимы Ферапонтовны была фельетонная фамилия) были единомышленниками, – это вопрос темноты. Ни те, ни другие не терпели яркого света и вечерами ходили впотьмах, натыкаясь на мебель и дверные косяки.
Годы голода не прошли для Серафимы Ферапонтовны бесследно: еда была ценностью, чтимой превыше всего. А самой большой ценностью был хлеб, который Серафима Ферапонтовна могла есть батонами. Особенно – луковый. И с изюмом. Часто рвала его прямо руками, отчего Евграфа Соломоновича передергивало страшно, и запихивала кусками в почти беззубый рот. Тем не менее ела она едва ли не аппетитнее всех обычно присутствовавших за столом. Потому что уважала то, что ела.
Евграфа Соломоновича Серафима Ферапонтовна тоже уважала. Раздражительность склонна была считать признаком творческой натуры, неотъемлемой ее частью. Тайна писания для нее так и оставалась тайной.
Серафима Ферапонтовна начала