В лагере нацистские медики ставили на ней опыты. На запястье у Леи татуировка – номер 78620. Тело искромсано. Вес 30 килограммов.
Леон Рейфман, тот парень, что выскочил из окна, укрылся неподалеку. Его спрятали фермер Пертико и работник Фаве. Потом его приютит одна французская семья в Белле. И он останется в живых.
Так же, как Иветта Бенгиги, двух лет от роду, которую еще до налета взяла к себе и спрятала семья Эритье, там же, в Изьё.
У мадам Тибоде явно кончалось терпение, хотя вслух она этого не говорила. Но я почувствовал: пора уходить. Она смотрела, как я пишу в тетради, но понятия не имела – что. На правых страницах разворота я записывал то, что могло пригодиться для репортажа. На левых – свои эмоции. Про грифельную дощечку и «яблоко» – справа, про то, как меня скрутило, – слева.
«Обрати свои слезы в чернила», – посоветовал мне несколько лет тому назад на южной окраине Бейрута Франсуа Люизе, мой друг, корреспондент «Фигаро», застав меня сидящим на тротуаре в полном отчаянии, с пустыми руками, без карандаша и бумаги, и рыдающим над жертвами бойни в Сабре и Шатиле.
И теперь я записывал. Старался, чтобы не пропали ни капля света, ни миг молчания, выискивал все следы, оставленные детьми. Надпись на чердачной балке: «Полетта любит Тео, 27 августа 1943». Полетта Паларес – местная девчушка, которая иногда приходила помочь по хозяйству. А Тео Рейс – тот шестнадцатилетний мальчик, которого расстреляют в Таллинне. Это признание в любви записано на правой странице, а «как мне больно» – на левой. Я описывал всё. Классную комнату, столовую, лестницу во двор. Я постоял у фонтана и записал, как поет жаворонок, как красиво вокруг, как тихо в горах, какой покой окружает Дом детей. Посидел на террасе. Потрогал рукой все места, к каким прикасались они. Вот лестничные перила, шершавое дерево столешницы, холодная, пахнущая плесенью стенка, подоконник, голова гаргульи, кора дерева, в тени которого они играли. Я даже вырвал пучок травы во дворе.
Я надеялся, что когда-нибудь здесь устроят музей. Процесс Клауса Барби поможет прояснить, что случилось в Изьё. Но я боялся, что ничего не останется от этого холода, тишины, застарелого запаха. От парт, от грифельной дощечки с «яблоком», от любви Тео и Полетты, не останется следов живых детей. Дом станет мемориалом их гибели. Некрополем, где больше не звучит их смех.
Мадам Тибоде взглянула на часы. Я заметил этот ее быстрый жест, – точно так же делает какая-нибудь конторская служащая: рабочий день окончен, пора снимать с крючка пальто и уходить домой.
Я растревожил ее, когда явился, теперь же она мешала мне. Мне бы хотелось, чтобы она оставила меня с Ренатой, Максом, малышом Альбером. Шла бы да занялась чем-нибудь во дворе. А то стоит тут, мнется, озирается, смущенно кашляет. Злится.
Знаю, я несправедлив. Мадам Тибоде любезно открыла мне дверь и провела по всему Дому детей. Но ей уже не терпится, чтобы я поскорее закруглился. Убрал бы тетрадь и ручку. И сам убрался, откуда пришел.
Что делать, я закрыл тетрадь, сунул ручку в спираль.
Она вздохнула с облегчением. Наконец-то. Мы