ты боишься?
– Что я не буду любить ее достаточно, что я буду плохим отцом. Что я не готов для этого.
Арман сделал глубокий, протяжный вдох, но ничего не сказал. Он позволял Бовуару выговориться до конца.
– Я смотрю на нее, Арман, и не вижу ни Анни, ни себя. Ни вас и ни Рейн-Мари. Ни моих родителей. Я не вижу никого из моей семьи. Бывают моменты, когда я не могу жить без нее, а бывает, воспринимаю ее как нечто чуждое.
Арман кивнул:
– Это яблоко упало далеко от дерева.
Жан Ги не сразу понял сказанное Гамашем, потом чуть улыбнулся и посмотрел на схваченное морозцем окно. На деревенский луг. На три громадные сосны.
– А может быть, не так уж и далеко, – спокойно произнес он, чувствуя себя гораздо лучше, чем когда-либо за последнее время. «Может быть, – подумал он, – это бремя – вовсе не Идола. А стыд».
– Ты ведь знаешь, – сказал Арман, – почти каждый родитель на каком-то этапе чувствует то же, что и ты. Желание вернуться к прежней беззаботной жизни. Не могу тебе сказать, сколько раз мы с Рейн-Мари в раздражении смотрели на Даниеля и Анни и жалели, что это не чужие дети. Сколько раз мы жалели, что у нас дети, а не собаки.
Почему-то эти слова вызвали у Жана Ги желание расплакаться. С облегчением.
– Ты сейчас рассказал о том, как тяжело далось вам решение сохранить ребенка, – добавил Арман ровным, уверенным голосом. – Но есть разница между трудным выбором и вынужденным абортом плода, который далек от совершенства. Именно об этом и говорит профессор Робинсон, именно на это она теперь намекает. И пусть она излагает свою теорию иными словами, это все равно разновидность евгеники[35]. Ты можешь себе представить, каких людей мы потеряли бы?
Арман чувствовал, что его гнев может перерасти во вспышку, выходящую за рамки приличий.
Но идеи, которые продвигала Эбигейл Робинсон, уводили гораздо дальше, за все пределы допустимого.
Изучив статистику смертей во время пандемии и сделав оценку экономической целесообразности, она пришла к выводу, что одним выстрелом можно убить двух зайцев. И Эбигейл Робинсон – в своей приятной манере – была счастлива бросить камень, способный вызвать лавину.
Что, если помочь тем, кто страдает от невыносимых и бесконтрольных болей, умирающим, прикованным к постели, превратившимся после удара в овощ, слабым и немощным? Что, если облегчить их страдания? Простой инъекцией? Они будут избавлены от мук, а общество – от расходов. От бремени.
Хотя это слово никогда не произносилось, оно подразумевалось. Невидимо присутствовало.
А если оптовые смерти сотен тысяч пожилых мужчин и женщин, смерти, которые во время пандемии случались сами по себе, поставить на поток, разве это не будет милосердием? Добротой? Даже человечностью?
Разве не усыпляют неизлечимо больных животных? Разве это не считают поступком, основанным на любви? Так в чем разница?
Королевская комиссия, получив доклад Робинсон, отказалась его рассматривать. Легитимировать само предложение.
Но…
Но