так жила перед войной вся страна, от Москвы до самых до окраин, и именно эта жизнь – невообразимо тяжелая, грязная, глубоко безнравственная по своей сути (поскольку первым условием выживания становился отказ от общечеловеческих законов морали) – именно эта уродливая советская жизнь осталась для меня живой, подлинной, настоящей; благополучное эмигрантское существование соотносилось с этой жизнью так же, как соотносится аквариум с открытым морем. Таким, во всяком случае, представлялось это соотношение мне.
Хотя признаю сразу, что сравнение получилось не из удачных – в нем как бы просматривается оттиск излюбленного публицистами штампа «затхлый эмигрантский мирок». Нет, я совершенно в другом смысле сказал. Ведь если говорить о затхлости, то по этой части едва ли что может сравниться с любой взятой в отдельности ячейкой советского общества, будь то коммунальная квартира или трудовой коллектив. Что богатство портит человека, было известно давно; но лишь в наше время, с опытом построения социализма стало очевидно, как калечит душу всеобщая, поголовная и неизбывная нищета огромной страны.
Скаредная мелочность, зависть к любому соседу или сослуживцу, сумевшему получить то, чего отчаянно не хватает тебе самому и твоей семье, убедительные – на каждом шагу – примеры безотказной окупаемости нравственных компромиссов, – все это мало-помалу формирует в сознании готовность к любой сделке с совестью ради того, чтобы вырваться из нужды, хоть немного улучшить свое положение. Добавим сюда же и вторую (главную, пожалуй) доминанту советского образа жизни в те годы – страх, порожденный невиданными масштабами террора сверху и доносительства снизу.
Короче говоря, нравственную атмосферу, в которой мы жили до войны, «затхлой» уже не назовешь – она была удушливой. И при всем при том…
Где бы найти слова поубедительнее – для тех, кто сам этого не испытал? Найти нелегко, потому что здесь сразу вступаешь в конфликт со здравым смыслом. В самом деле: живя в самых скотских условиях, лишенные простейших гражданских прав, начиная с гарантий личной безопасности (напротив, внутренне уже примирившись с мыслью, что рано или поздно тебя достанет-таки карающая неведомо за что длань Государства), – мы ощущали себя гражданами великой страны, участниками какого-то не совсем, может быть, еще понятного, но несомненно эпохально-грандиозного процесса.
Неудивительно, что это ощущение пьянило и окрыляло слепых энтузиастов; люди такого типа встречались даже накануне войны, хотя после 34-го года железные их ряды значительно поредели. Но ведь я – да и не я же один! – мы считали себя зрячими, прекрасно видели, кто нами правит, и как правит, и куда это может в конечном счете нас привести (хотя в то время многие еще на что-то уповали, возлагая наивные надежды кто на внутренние факторы, кто на внешние); ненавидя наш государственный и общественный строй, видя всю гибельность его политики, мы – несмотря на это – нередко испытывали странную гордость от осознания своей причастности к событиям такого масштаба.
Объясняется