Куда он ушел? – я боялся остановить его, чтобы спросить. – Ты куда, ты же мой, ты был моим только что?» – «Все, хозяин, больше не могу, больше не могу здесь торчать. Сколько времени потрачено впустую? Задание так и не выполнено». – «Какое задание?» – «Откуда мне знать, разве мать не сказала вам, когда рожала?» – «Мать?»
Я вспомнил мать, женщину добрую, мягкую и справедливую, на ней сейчас было летнее ситцевое платье, она улыбалась, впрочем, как и всегда. Несмотря на то что лицо ее оккупировала безграничная грусть, позитив – вот чем она все время пыталась зарядить мою душу, да и не только мою. Очень захотелось ей позвонить и спросить: «Для чего я родился?» Я посмотрел на руку. Фосфорные насечки на стрелках в кромешной тьме, словно путеводные звезды в ночи времени, они указывали мне, что поздно. Слишком поздно, чтобы звонить. Был бы жив отец, можно было бы и позвонить. Мать будить не хотелось, пусть даже она и не спала сейчас, пусть даже тоже думала обо мне. Не хотелось будить ее от этих мыслей. Когда она думала обо мне, мне становилось как-то спокойнее. Любому человеку становится спокойнее, когда о нем думают тепло. А все его беспокойство от чьих-то ужасных мыслей. Просто он об этом не подозревает, ссылаясь на погоду или на здоровье. На самом деле все гораздо проще, все решают мысли, и не всегда только личные. Пообщавшись с матерью, я почувствовал, что жить стало легче, но сон так и не вернулся. Я оторвался от теплоты женского тела.
– Началось, – вздохнула жена.
– Что-то не спится, пойду покурю, – не искал я оправдания своей бессоннице.
Прошел стандартным маршрутом от спальни до туалета. Я глядел на белое фарфоровое дно колодца и струей пытался смыть в унитаз черный волос, но тот, сволочь, был длинный и все цеплялся за гладкую поверхность, складывалось впечатление, что его это забавляло, он крутил хвостом. «Ах так», – я смыл его, нажав клавишу на бачке, и пошел на кухню.
Луна – словно плевок страждущему в ночи. Я не любил энергосберегающие лампочки. Они светят жадно, неискренне. А так хотелось иногда, чтобы рассвело в два ночи. Это в Питере случалось, но только летом. Может, за белые ночи я его и полюбил. Ночи было слишком в моей жизни, и дело не только в климате, хотя и в нем тоже. Ночь была безумна, и это безумие вытесняло день, свет, меня, оно завоевывало все больше пространства. А мы жали на включатели, отгораживались от него ваттами, ватой были набиты наши одеяла подушки и матрасы. Почему не мечтами? Мне кажется, в детстве я спал на подушке, набитой мечтами.
Земля, как башка с двумя полушариями, которая теряла свой ум с каждым витком, которая теряла свой ум с каждым оборотом головы, – я крутанул небольшой глобус, смотревший с тоской в темноту с подоконника. Сфера делала оборот за сутки, безумная, оглядывалась всякий раз, когда пыталась вернуться в себя. Глобус помогал мне мыслить глобально. Я сидел на кухне, допивал чай, курил и смотрел на свечку, которая отражалась в глобусе и была для него солнцем, она дрожала мне своим огоньком песню про одинокий фитиль. Песня явно была про меня, хотя я