днем я пьянел от этого солнца. Глаза слепли даже под синими консервами. Солнце сверкало ослепительно и все кругом наполняло пьянящей радостью. Давно уже я запрятал под себя кухлянку и ехал в одной меховой куртке, накинув лишь на ноги свое песцовое одеяло. На коленях у меня лежал истрепанный Пушкин – в однотомном издании Павленкова, и я в упоении громко декламировал его, со смехом подмечая иногда на себе удивленные взгляды Туты, который, вероятно, думал, что я молюсь, и любовно гладя бархатистые весенние рога и нежные губы «заводного» оленя, который был привязан сзади к моей нарте и который, когда я протягивал к нему руку, боязливо косился на меня своим огромным темно-карим влажным глазом…
На речке Хараулах («Черная Вода»), уже впадавшей в Лену, Тута завез меня на ночеву к своему приятелю-ламуту. Ламутами называются тунгусы, живущие близ моря, – ЛАМ по-тунгусски значит море. Дома оказалась только старуха. Она немедленно придвинула медный чайник к огню, соскребла ножом кожу с великолепного озерного чира (особенно ценящаяся на Севере рыба), настругала строганину, подала на тарелке копченые кусочки оленины, напоминающие сухарики из черного хлеба, угостила даже таким лакомством, как копченый олений язык, и сырой мороженый мозг из оленьих ног (смею уверить, что последнее было особенно вкусно – нечто среднее между сливочным маслом и сливочным мороженым). В свою очередь я заварил в крутом кипятке мороженые пельмени, достал банку сгущенного молока, ржаные сухари… Наш пир оказался на славу. Старуха-ламутка, похожая лицом на сморщенное печеное яблоко, и мой Тута долго и с удовольствием после еды рыгали ради уважения ко мне, такому хорошему нючатойону (русскому начальнику).
Вот здесь-то в ламутской юрте и произошло то знакомство, о котором я хочу рассказать.
Вскоре после того, как я уселся на орон[8], на подложенные под меня в несколько рядов оленьи шкуры, мое внимание было привлечено к серенькому шарику, который безостановочно шмыгал по юрте под ногами у присутствовавших.
То он вскочит на орон, с орона ко мне на колени, оттуда под стол, визжит уже под ногами у старухи, отброшенный ее ногой, весело впивается острыми зубенками в ее подол, оживленно и забавно размахивая пушистым хвостиком, стрелой проскальзывает в приоткрытую дверь и уже где-то там заливается серебряным лаем на дворе…
Это была прелестная маленькая собачонка, пушистая, серенькая, как мышь, с потешной мордашкой, как у лисицы, с острыми, торчком стоящими ушами. Всего больше походила она именно на лисенка.
Я привык на Севере к собакам, на Индигирке я прожил с одной собачонкой душа в душу целый год, ценил и любил их и никогда не удивлялся тому, что здесь все могут так подолгу, целыми часами, разговаривать о собаках. В жизни северян собака играет огромную роль – это их друг, помощник, страж, хранитель, «наша единственная скотинка», как любовно говорил мне один русскоустинец.
Не только своих собственных собак, но на округу в 100–200