а еще – над теми, кто водку пьет. Эту фразу Мишаня с детства помнит, и всякий раз, когда он робко вставлял крепкое словцо, чтобы сойти за своего с братом и его компанией, его тут же накрывало чувство вины. А еще представлялась Богородица, в плаще как у Чудо-женщины, зависающая в воздухе, с лицом матери и такой красивой фигурой, что ему было сразу и противно, и страшно. Поэтому Мишаня не матерится, водку тоже не пьет. В поселке его считают от этого дурачком, но при брате никогда вслух не скажут. Хотя теперь-то что будет?
Мать громыхает противнем с пирожками, почти заглушая заунывные напевы радио, обжигает палец, шипит сквозь зубы, подставляет розовую подушечку под струю холодной воды.
– Мам, дай помогу.
– Да ну, сама я! – Она отпихивает его плечом.
– Ну блин, а чего звала тогда? – от бессилия вырывается у Мишани, и он тут же хватается ладонью за рот, точь-в-точь как дед.
– Не блинкай!
Она глядит на него всего долю секунды, но во взгляде этом столько незнакомого ему равнодушного холода, что он отскакивает назад, будто сам обжегся.
И тут на него находит что-то такое непонятное, словно он – не он больше. Что невозможно ему больше позволить себе быть тем, позавчерашним Мишаней, который не пошел на помощь брату, а сидел под елкой, зажав уши, пока Петьку на части рвали. Он другой теперь. И раз Петька умер и его не вернуть уже, все, что он, Мишаня, может, – это жить Петькиной жизнью так, как будто он тут. Вот что бы сейчас Петька сделал?
– А блин, мам, – это не мат. – Мишаня шутливо подталкивает ее в плечо. – Ты сама же блины печешь?
Она поднимает глаза, смотрит снизу вверх оторопело, наверное, в первый раз по-настоящему замечая, как вытянулся Мишаня за лето, как он стал хмурить брови, в точности как отец.
– Знала я одного такого, который так оправдывается, – вздыхает она, опускаясь на табуретку. Снова она прежняя, суровая, но родная, чувствует Мишаня. Он кладет руку ей на плечо. Они вообще-то редко обнимаются, в семье у них это не принято, но теперь он чувствует, что так нужно.
Вот сейчас, думает Мишаня, сейчас она начнет рыдать, а он совершенно не знает, что делать. Вот сейчас… но она только строго смотрит на него, потом на обожженный палец, встает, позволяя его руке соскользнуть со своего плеча, и начинает перекладывать пирожки на блюдо.
Мужик в коротеньком замызганном белом халате, расходящемся на огромном пузе, настойчиво сует Мишане в руки какую-то бумажку. Тот с трудом отдирает глаза от черного платка матери, который рябит среди простоволосой толпы, собравшейся вокруг кособокого автобуса службы ритуальных услуг, и берет документ.
– Пацан, але? Ты родственник?
Мишаня ощущает гладкость бумаги в пальцах.
– Родственник.
– Это ваше свидетельство о смерти. Не потеряй, повторно – платно.
Мужик щелчком отшвыривает окурок прямиком в мусорный бак, поворачивается спиной и спешит к двери с надписью «Морг». Глаза Мишани опускаются на листок бумаги. Он сиреневый и блестит гербами, размером чуть меньше