Мы все могли стоять, да пусть он хоть охрипнет, и ничего бы не случилось, но все не так просто.
Кроме того, я ничего не имею против муштры как таковой; возможно, остатки каких-то воспоминаний. Случаются моменты всеобщего единения, когда все получается.
Мои предки и тут кое-чего достигли, прежде всего в эпоху барокко. Шпицрутены в конце концов не лакомство. Но рядом с ними, под ними и над ними имелось еще нечто, что, задним числом по крайней мере, умягчало, если не санкционировало, страдание. Это нечто присутствовало в самом времени, о чем свидетельствуют здания и произведения искусства: песни, картины вплоть до ремесленных изделий – из олова, серебра, фарфора. Они и сегодня несут утешение своим звучанием, видом; а еще свободная мысль о больших системах вплоть до самоиронии. Как-то в Потсдаме перед разводом караулов старый Фрицviii спросил у одного из генералов: «Вы ничего не замечаете?» Генерал не знал, что ответить, и старик сказал: «Их так много, а нас так мало». Может, все произошло в тот самый день, когда зрелище привело в восторг Джеймса Босуэлаix, шотландского либерала, точнее, анархиста.
По сравнению с формой, которая нравилась даже дамам, наша отвратительная, серая. Мы живем во времена, не заслуживающие произведений искусства; страдаем, не имея оправданий. Не останется ничего, кроме гула шеолаx. И сегодня принуждение встречает одобрение. Но вместе с тем растет печаль, распространяющаяся даже на негров, и моя меланхолия в этом участвует.
Я, конечно, размышлял о том, как бы избавиться от моего злого духа. О войне нечего было и думать – там-то многие проблемы решаются сами собой. Я представлял: вот мы с музыкой выдвигаемся и прибываем на фронт. И как только мы рассыплемся по линии огня, я убью Штельмана. Какое удовольствие – своего врага надо знать. Но на войну рассчитывать не приходилось, кроме того, в случае серьезного поворота событий кадровые военные останутся в канцеляриях. Уж кто-кто, а они незаменимы.
Разумеется, думал я и о дезертирстве, однако тут имелось одно «но». Границы были почти непроницаемы, и, прежде чем доберешься до полосы минных заграждений, придется преодолеть множество препятствий. Туда в караул отправляли только избранных. По меньшей мере нужен товарищ – но кому довериться? Каждый мог оказаться агентом. Я отбросил эту мысль; лихачество не по мне.
Да и слово «дезертирство» коробило мой слух. В подобных вопросах я ретроград, правда, не потому что считаю необходимым соблюдать договоры, заключенные с атеистами. Даже они, хоть и называют ее иначе, не отказываются от присяги на знамени. Это-то было мне безразлично, но не мое самоуважение.
В конце концов я мог пальнуть в себя на стрельбище или во время чистки оружия. Без сомнения, Штельман вывел бы самострел и не ошибся бы. После самоубийства самострел считается самым страшным, верхом дезертирства. Поэтому существуют особо гнусные предписания насчет погребения самоубийц.
Кто их не знает, горестных ночей? Ворочаясь на соломенном тюфяке, я становился собственной тенью.