позвал сына и потребовал, чтобы тот стоял прямо. Все это какая-то чепуха! Он задумался на минуту. С другой стороны – почему бы и нет?
В течение года они работали вместе. Поначалу Гаусс радовался этим послеобеденным часам, которые хоть как-то нарушали монотонное течение долгих недель, хотя к математике у него душа не лежала – он предпочел бы заниматься латынью. Но потом ему это наскучило. Бартельс хоть и не был таким тугодумом, как другие, но и с ним было тяжко.
Как-то Бартельс сказал, что имел разговор с ректором гимназии. И если его отец не будет возражать, то Гауссу будет предоставлено там бесплатное место.
Гаусс вздохнул.
Не годится, сказал ему Бартельс с упреком, ребенку быть вечно таким унылым зюзей!
Гаусс задумался, это замечание показалось ему интересным. В самом деле, откуда в нем такое уныние? Может, из-за того, что он видел, как угасает его мать. Или из-за того, что мир таит в себе столько разочарований, стоило только к нему присмотреться: сам он хрупок, иллюзии его грубы, изнанка сделана кое-как. Только тайна и забвение помогают его выносить. И не будь сна, который хоть на какое-то время вырывает человека из сурового мира, этого нельзя было бы выдержать. Если все это замечать, поневоле будешь унылым. Бдение – это уныние. Познание, мой бедный Бартельс, это отчаяние. Отчего? Оттого, что время неостановимо.
Совместными усилиями Бартельсу с Бютнером удалось убедить Гаусса-старшего, что место его сына не в прядильне, а в гимназии. Скрепя сердце отец в конце концов согласился, а на дорогу дал сыну совет: что бы ни случилось, всегда держаться прямо. А Гаусс, наблюдая за работой садовников, давно уже понял, что отца волнует не мораль человеческая, а хребет как предмет профессиональной болезни. Ему выдали две новые сорочки и пристроили столоваться у пастора.
Высшая школа его разочаровала. Многому тут и взаправду не учили: так, немного латыни, риторике, древнегреческому, математике на смехотворном уровне да вершкам теологии. Новые соученики были не смышленее прежних, учителя пускали в ход палку так же часто, хотя и не так крепко, как Бютнер.
За первым же обедом пастор спросил, как идут дела в школе.
Так себе, ответил он.
Пастор спросил, трудно ли ему учиться.
Мальчик, задрав нос, покачал головой.
Остерегись, сказал пастор.
Гаусс удивленно посмотрел на него.
Пастор уставил на него строгий взор.
Гордыня – смертный грех!
Гаусс кивнул.
Об этом нельзя забывать, сказал пастор. До конца жизни. Как ни умен человек, но ему потребно смирение.
Зачем?
Пастор выглядел изумленным.
Что ты этим хотел сказать?
Ничего, сказал Гаусс, вовсе ничего.
Нет уж, я хотел бы услышать.
С точки зрения самой теологии, пояснил мальчик, Бог создал человека таким, как он есть, однако получается, что человек должен теперь вечно перед ним извиняться за это. Как-то нелогично.
Пастор высказал предположение, что у него что-то