интересовать далеко не все, но принципиально важным становится соотнесение с теми, кто в сферу его внимания вошел, еще большего – те, кто оказался предметом «соревнования» или мысленного «диалога». Тут важны как сходства, так и (в еще большей степени) расхождения, отграничение собственно пушкинского направления мысли. Сопоставления такого рода позволяют оценить оригинальность его решений тех вопросов, тех задач, над которыми билась европейская мысль.
Часть I
«Я понять тебя хочу»
Борис Годунов: комедия беды
Завершение работы над «Борисом Годуновым» сопровождается появлением в переписке Пушкина мотива «пророк – гибель». Через несколько недель после письма со словами «трагедия моя кончена»[37] он пишет Вяземскому: «И я, как Андрей Шенье, могу ударить себя в голову и сказать: «Здесь кое-что было!» (X, 190). В примечаниях к «Андрею Шенье» Пушкин заметил, что эту фразу Шенье произнес на месте казни. В декабре та же нота звучит в письме П. А. Плетневу: «Хочется с вами еще перед смертию поврать <…> Душа! я пророк, ей богу пророк! Я «Андрея Шенье» велю напечатать церковными буквами во имя отца и сына etc. – выписывайте меня <…>, а не то не я прочту вам трагедию свою» (X, 195). Вместо шуточной угрозы («не то не прочту») инверсия, «не я прочту», отсылка снова к стихам о Шенье:
Я скоро весь умру. Но тень мою любя,
Храните рукопись, о други, для себя!
Когда гроза пройдет, толпою суеверной
Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный…
Реминисценция этого комплекса даст о себе знать и после 1825 года. «Счастливее, чем Андрей Шенье, – я заживо слышу голос вдохновения» (май 1826, X, 207). Почему Пушкин, радуясь завершению труда как художник («бил в ладоши и кричал, ай-да Пушкин, ай-да сукин сын!»), испытывает совсем другие чувства как человек данного времени? Что увидел он, работая над эпизодом русской истории, какие выводы оказались для него столь убедительными, чтобы слово «трагедия» подходило не только к жанру законченного произведения, но и к ожидаемому, весьма недалекому будущему?
Известна склонность Пушкина к самоидентификации с предметом своей мысли. Но почему именно Шенье, свидетель и жертва якобинского террора, оказался наиболее близким? Впрочем, не только Шенье. Ведь даже если Пушкин увидел свою судьбу в судьбе оплаканного им поэта, слово «пророк» кажется не очень органичным, пришедшим со стороны, из другой ассоциации. Не стоял ли перед внутренним взором Пушкина образ еще одного писателя, предугадавшего ход событий и позволившего себе рассказать об этом и о своей собственной смерти заодно?
Воспитанный на Лагарпе, Пушкин знал и его фантазию-предупреждение «Пророчество Казота». Привлекая его к делу, мы не превысим уровень тогдашней осведомленности в английской литературе. Во всяком случае, Лермонтов, обращаясь через несколько лет к этому сюжету, считал, что читателю не нужно расшифровывать, о ком шла речь в его стихотворении «На буйном пиршестве задумчив он