интерпретации (или мнения)? Как преодолевается пропасть между соображениями данного человека (критика) и произведением? Чаще всего эта связь дается психологией. Откуда следует, например, что матримониальные намерения Пушкина повлекли за собой художественное исследование проблемы счастья? Почему ее решение виделось ему в променаде по эпохам и культурным мирам? Почему то же самое намерение жениться могло привести к «трагедиям гедонизма», а не к укреплению убежденности в действенности этой доктрины? Обе эти гипотетические конструкции возникли на базе чисто психологического «гадания».
Для того чтобы «маленькие трагедии» выявили принципы внутренней взаимосвязи и свое «задание», необходимо выяснить «горячие точки» в круге идей, волновавших просвещенное общество на изломе веков, выявить пушкинский ракурс их понимания. Та же идеологема «счастья» – классическая проблема философии Просвещения и, будучи увиденной в этом контексте, могла бы получить совсем иную эвристическую силу. Но чтобы выйти на этот уровень разговора, необходимо признать, что гений пишет не по наитию, а чтобы «мысль разрешить».
Это благое намерение, однако, вызывает глухое и труднопреодолимое сопротивление. Наиболее распространенная форма ее проявления – предубежденность словесников против философии вообще и против усмотрения философских аспектов пушкинского творчества – в особенности. Длительное существование литературоведения в условиях гегемонии «единственно правильной философии» отбило вкус к любой философии. Широко распространено мнение, что критик, оперирующий философскими категориями в приложении к творчеству писателя, «навязывает» произведению свою философию, чаще всего компилятивную и тенденциозную. При этом неосознаваемым остается тот факт, что ни один человек не обходится без философских представлений, получая их если не из философской литературы непосредственно, то в ходе воспитания (учебы) и общения через вторые и третьи руки. В фигуре масштаба Пушкина, цитирующего широкий круг античных и современных философов вплоть до Вико и Канта, мы можем предполагать и целенаправленную собственно философскую работу. Дело, по-видимому, заключается не в том, был или не был у Пушкина некий специфический «философский орган», а в давнем предрассудке. Об этом с точным чувством тягот пройденного культурного пути писал А. В. Михайлов: «Самое главное, что вообще начинает проясняться нам сейчас в истории литературы, – это то, что, в разные времена по совершенно разным причинам и обстоятельствам, поэтическое творчество могло (или должно было) быть, одновременно с тем, и самой настоящей, полновесной и ответственной философией, правда, чаще всего совсем не цеховой и не академической, не университетской, не системной, не излагаемой по параграфам»[26] (курсив Михайлова. – А.Б.).
Мысль о силе укоренившегося недоверия к философии переживалась очень остро, и признанный ученый настойчиво возвращался к ней: «Мы до сих пор все еще с известным трудом продолжаем