вопросом. «Но я пока не могу говорить с ними на равных, – огорчился он. – А они правы: что за толк выйдет из нашей работы, если отвлекаться, если не думать о ней днём и ночью? Они – фанатики, как и все в авиации, но иным здесь, наверно, не место, здесь нужна одержимость… или хотя бы невозможность заняться другим». И едва решив так, он обнаружил, что с сочувствием смотрит на только что казавшийся ему неестественным застольный труд, невозможный в привычном московском кругу; там, где он обычно бывал, у Прохорова, собиралось самое пёстрое общество, отчего какие бы то ни было профессиональные разговоры оказывались невозможными. Там порой завязывались философские споры, там обсуждались новинки литературы или живописи, а при лёгком настроении и в отсутствие девушек – и сами девушки, там наперебой рассказывали анекдоты и только говорить о работе считалось дурным тоном, оттого что дела, близкие одному, оказывались непонятными остальным; исключение составляла лишь работа Прохорова и его коллег, в которой, как известно, почти всякий считает себя знатоком и смеет судить.
Как ни старались мужчины, и напевая, и насвистывая, и даже пытаясь объяснить мелодию словами, но она всё не давалась аккордеонистке, и только когда счёт попыткам был утрачен, Рая вдруг заиграла легко и свободно, и на лице её отразилось такое умиление, что Аратов отвернулся. Она растрогалась тем, что всё выходит так ладно и она угодила друзьям, которые, изменив текст известной песни, пели теперь будто бы о себе. Хор получился нестройный, вдобавок и Виктор то и дело, вовсе не конфузясь, пускал петуха. Рая тогда поглядывала на него одновременно осуждающе и ласково. Аратов не только не подпевал, но и слушал плохо, и мыслями был далеко. Он так отвлёкся, что, когда вдруг погас свет, не сразу понял, унесясь ещё дальше, что же произошло; ему вспомнилось давно прошедшее, то, что похоронено в нижних, дремучих слоях памяти, откуда ничего нельзя достать нарочно, и что может всплыть на поверхность лишь от сущего пустяка – от слова, прикосновения, электрической искры или, напротив, от отсутствия электричества.
Было ему лет шесть или семь, шла война, и в доме часто вот так, без видимых причин – не только при воздушной тревоге – отключали свет; впрочем, не раз они и сами нарочно, из экономии (непременно помянув в оправдание жёсткий «лимит») сиживали зимними вечерами впотьмах; мальчику нравилось это сумерничанье, во время которого нельзя было заниматься никаким делом и ничто не мешало матери подолгу разговаривать с ним. Они укрывались вместе огромным её шерстяным платком (он – с головой), и любимой забавой было вызывать, сдергивая этот платок, яркие в полной темноте крохотные молнии в наэлектризованных волосах.
Ему казалось иногда, что всё ранее детство он провел только с матерью.
Отец, получив ранение под Курском, вернулся в Москву, но Игорь всё равно почти не видел его, и на службе пропадавшего сутками, и в отъездах бывавшего больше, чем дома. С ними жила тогда лишь бабушка, но хозяйство велось общее со второю её дочерью, Лилией, снимавшей комнату неподалёку, на Больших Кочках. Сосед