– башку отрежем. Знаете, сколько раз я вот так вот получал головы своих бойцов?
Полкан прокашливается.
– Ну… У нас-то тут такого, слава богу, нету…
– Откуда ж вы знаете, что у вас тут есть, а чего нет, если вы за мост не ходите? Так вот. Люди за веру мученическую смерть принять готовы! В такие-то времена! Это вам понятненько? Если человек в этих гиблых, опасных землях остается верен Христу, не боится с хоругвью идти, это о чем говорит?
– Ну… Возможно. Но хоругвь ведь кто угодно может взять, да и крест… Это само по себе ни о чем не говорит, если задуматься.
Подъесаул качает головой – уже резко.
– Вам сказала ведь ваша же докторша. Он и во сне, и в бреду молился. Это-то как изобразишь?
– Ну… Это, действительно, может… Может, и нет. А вот то, что он глухой, как себя заявляет, как вам кажется? Хочу просто, так-скать, сверить ощущения… Вслух рассуждаю. Ведь эта граница наша… По Волге. Она ведь от кого граница? Там ведь мятеж был, во время Распада, так же? Так.
Кригов сосет мундштук. Потом вздергивает бровь:
– Как по мне, так он вполне себе глух. А про мятеж там уже и не помнит никто, Сергей Петрович, если у них столько лет междоусобная грызня идет. Хотели бы воевать – воевали бы, и не было бы тут у вас вашей курортной жизни.
Полкан тогда спрашивает для ясности:
– Так вы что? Заберете его обратно с собой в Москву для дальнейшего дознания? Так-то, если по сути, рассказал он пока немного… Может, найдете у себя в Москве кого-то, кто на языке глухих его допросит…
Кригов смотрит на него как-то странно.
– А кто вам сказал, Сергей Петрович, что мы вообще собираемся обратно в Москву?
Мишель не сводит глаз со двора: нельзя упустить момент, когда атаман будет выходить из лазарета. Время позднее, вся его свита уже расквартирована, двор опустел.
На улице мерзко. От Ярославля надвинулись свинцовые тучи, забили все небо. Ветер поднимается – такой ветер, от которого зябко и тревожно. Но критическая масса на небе все еще никак не наберется, и это ожидание ливня пробирает до костей больше, чем любой ливень.
Бабка в комнате уснула и храпит с присвистом, дед посидел с внучкой в кухне, выкурил раздобытую у казаков самокрутку, опрокинул рюмашку и тоже поплелся спать. А Мишель как будто читает.
В голове один только Кригов. Саша.
Глаза, улыбка, руки.
От солнечного сплетения – и вверх, и вниз – то ли цветок распускается, то ли разверзается черная дыра, которая может всю Мишель затянуть и проглотить. Сладко тянет. Вспомнишь улыбку – начинает сердце гнать. Мишель встает, садится и опять встает. Приоткрывает окно и дышит холодным – чтобы остыть и чтобы не прослушать, когда Саша будет выходить во двор.
С того самого дня, как дед заставил ее поверить, что отца с матерью больше нет, она только об одном мечтала: влюбиться в кого-то, кто заберет ее отсюда, из этой чертовой дыры, с края света – в центр мира. В Москву. Мечтала только об этом, но ни в кого из приезжавших из Москвы влюбиться до этого дня не могла.
И тут