оканчивается огромным желтым латунным диском. Часы медленно шевелят этим полированным диском, когда я гляжу на них.
На журнальном столике передо мной, рядом с коробкой с бумажными салфетками (для тех, кто плачет и сморкается в минуты инсайтов и осознаний), стоит еще маленький будильник. Все циферблаты показывают, что я не уложусь в оставшееся время, если возьмусь рассказывать, почему произнесение этой фразы вызывает у меня затруднения.
Ведь если даже говорить коротко, если отбросить моих простодушных прадедушек и прабабушек, послушно ходивших за сохой, если даже отсечь деятельных бабушек с дедушками, которые намутили немало и снабдили потомков интересными былями и добытой в центре Москвы жилплощадью, если отвечать коротко и по существу, то это, наверное, займет несколько дней с перерывами на еду и краткий сон. Я превращусь в первобытного сказителя, мою повесть хорошо бы сопровождать треньканьем на каком-нибудь двухструнном инструменте и горловым пением. Или еще такие рассказы возможны в дороге – в поезде у темного окошка с плывущими в нем далекими огоньками, если ехать через всю страну ну или через полстраны с подходящими попутчиками – бесплатными слушателями, в отличие от психотерапевта.
Мне кажется, если совсем ужаться и говорить коротко, то можно было бы начать с майских событий во Франции в 68-м году, с этой попытки изменить мир, выйдя сообща на улицы. С этой романтической революции, сгнившей еще до своего начала, с этого яркого и грустного события, ощутимым результатом которого всего лишь стало то, что Франция «за неделю перешла от серых брюк к лиловым». Меньше чем через год моего отца, доцента на кафедре процессов и аппаратов химической технологии, послали туда на стажировку. И, вернувшись, он зачал меня.
Отец просто родился для таких романтических революций, он был чудесный советский мачо поколения Высоцкого и Визбора. Азартно двигал науку, жил в полную силу, хорошо дрался, ходил в туристические походы, состоял в партии, возился с аспирантами, как с родными детьми, и верил в людей. Но, видно, надышался там, в этой просравшей свою революцию Франции, ароматом пораженчества и печали. И сам не заметил, как надышался. Вернулся домой и сразу зачал меня.
Помню, что отец частенько хватался за голову и спрашивал маму: почему у них, у нормальных родителей, вдруг растет дурачок?
Затем в рассказе мне стоило бы перейти к затянувшемуся моему детству. Это, как я уже рассказывал, было лучшее детство в лучшем для детства месте. Я рос в полной семье в большом парнике. Или, если кому-то нравится, можно назвать это время и место не парником, а теплицей или оранжереей. В ней поддерживалась одинаковая температура, в ней не было ни Бога, ни выбора, ни других неприятных вещей, которые могут навредить всходам или нежным орхидеям. Тишина, неизменность температуры и правил, искусственная подсветка. В таких условиях даже пораженческие и слабые здоровьем дети (такие как я) хорошо подрастают. Но не успело мое детство толком закончиться, как парник снесли и взрослеть пришлось заново – уже на незащищенном грунте, в новой