жаркого шепота – стылые речи. – Ты приискал дом?
– Да… – Степан громко проглотил слюну. Одно утешение – и он происходящему не рад. – На другом конце города. Срублен справно. Сад, подклет, амбар, погреб большой, – перечислял он, точно Аксинье было до того дело.
Может быть, потом, когда боль уйдет, утечет в землю да прорастет зеленым покоем… И подклет оценит, и амбары, и горницы для дочек. «Не сейчас, не мучай меня», – просила она безмолвно.
– К твоему возвращению я… – побольше воздуха в грудь, поменьше воспоминаний, – с дочками перееду. Доброго пути!
Она повернулась, взметнулся подол, но Степан не был бы собой, коли бы отпустил, не потешив себя. Сграбастал, точно безмозглую девчонку, не замечая судорожных попыток вырваться, прижал к широкой груди. Потихоньку сопротивление ее слабело, знакомый запах мужского пота, лошадей, чего-то терпкого, родного проник в плючи[21], пальцы ее крепко сжали льняную рубаху.
– К дочке надобно идти, – прошептала она робко, где-то оставив всю силу.
Степан напоследок решил отпить из старого кувшина. Язык его настойчиво лез в ее оскорбленные уста, калечная десница двигалась по бедру, проворная шуя уже задирала подол. Аксинья не противилась, послушно упала на лавку, на ласковый мех.
«Обманщик», – повторяла, как в том надоедливом сне. Когда Степан взгромоздился на нее, проник внутрь, плоть-предательница задвигалась вместе с ним, вымолвила словцо вопреки всем зарокам, а он, сотрясаемый судорогой, ничего не ответил.
Потом, в своей горнице, она встала на колени – прелюбодейка пред иконами. Ни единой молитвы в ту ночь не произнесли ее губы. Что сдерживала – вылилось, чего боялась – случилось. Обида и страх скручивали жилы, лишь под утро забылась маетным сном.
Да и там синие глаза наказывали ее за слабость.
2. Не суди
Степан и Третьяк уехали, в доме жизнь потекла той же неспешной речкой. Да настоящего покоя было не видать. Всякий маялся своими бедами, только дети согревали сердца.
Лукерья прошлой весной потеряла дитя, крохотную девочку. Она быстро оправилась от несчастья, только поминала ангела в молитвах и ставила свечи за упокой. Ее сын, четырехлетний Онисим, сероглазый, улыбчивый, болтливый, стал всеобщим любимцем. Сейчас он возился с деревянными потешками. Всякая заменяла человека: и кругляш, и конь, и телега. В руках Онисима они ссорились, бегали вокруг печи, пищали и басили. Феодорушка с восторгом глядела на сие действо, да в забаву не лезла.
Аксинья остановилась, залюбовавшись на детей. Вспомнила, что по прихоти Степана младшая дочь принадлежит не ей, другие родители писаны в приходской книге. Брат и сестра перед законом, чужие по крови, они дополняли друг друга, словно две ладошки: озорной Онисим и спокойная Феодорушка.
– Онисим, пора на вечернюю молитву. – Лукерья явилась бесшумно и оборвала детскую возню.
Недовольный взгляд достался и Аксинье. Казалось, молодуха вознамерилась сказать что-то неприятное, но