черпало все свои откровения. Улисс слушал лес, стараясь подставлять под звуки голову, которую он по чистой случайности имел. «Окно нужно держать запертым изнутри, – отчеканил он, пикируя на стул. – Всякая лесная бактерия лиха на подъем и учтивостью не славится, она только и ждет удобного случая, чтобы залезть к нам в глотку и закатить там вечеринку». – «Правда твоя, крайне неприветливый и мрачный контингент, орды сущностей коварных». – «Для чего окна хороши, – продолжал Улисс, – так это для прыжков». – «Прыгай на досуге suo periculo; а пока продолжай открывать рот – нам нужно поговорить». Озаренный нетяжелым нимбом дремлющего лентяя, Улисс ошибочно полагал, что такая безмятежность может быть вечной. У него были все основания думать, что в интонациях отца звучит преамбула к неприятному разговору. Его глаза уподобились очам младенца, после того как тот обозрел жизнь и обнаружил, что она полна разочарований. Подняв брови до критической отметки и сделав глубоко внутри себя тройной сальто-мортале, Улисс поучительно проговорил: «Ты, я гляжу, очень деловой, но подтяни штаны». Авраам, которого посетило внезапное умиление, ласково потрепал сына за волосы. Потом еще раз. И еще. Тот же, возвращая скальп по назначению, выдвинул ноту протеста, ведь клок волос, с которым его разлучали, был ему особенно дорог. Его невосприимчивость к сантиментам оставляла на сердце отца неизгладимые следы, и, осердившись весьма, Авраам послал сына к дьяволу, требуя, чтобы тот немедленно отправился на его поиски. Тогда отдалился сын от отца, который злословил его, и убрел в дремучий древостой, осваивая его под бытовую надобность судного дня; он уходил с некими твердыми намерениями, способствуя тому, чтобы те сохраняли должное разнообразие звуков; там он хулил терние и волчцы и пинал мхи, и немного остудил чувства видом зелени.
Отдаваясь силе размышлений не слишком озабоченного человека, Авраам побродил по комнате, критично обозревая наружный пейзаж, и размял тело с помощью нехитрых гимнастических упражнений. Затем он какое-то время беззаботно нежил свою плоть на мягких простынях, валяясь на них, как ворох старых тряпок. И вот, когда он завершал трогательную арию Лауретты из оперы «Джанни Скикки», на полпути от «я бы предпочла умереть» к «сжалься, отец!», богатые модуляции его голоса воззвали к недружелюбию посторонних лиц. Улисс, вернувшийся в родные пенаты израненным и почти обескровленным какой-то дикой колючкой, обнаруживал себя бездыханно лежащим на кровати, подобно юной деве Ифигении на жертвенном алтаре. Симулируя лихорадку и подкувыркиваясь в простынях, он корчился в предсмертной истоме и музыкально стонал, в сильно драматических местах нажимая на басовую ноту, как будто находился при исполнении каких-то обязанностей. Авраам взирал из своей юдоли мрака и отчаяния, как душа сына сбрасывает оковы бытия. Он с предубеждением относился к покойникам в доме, и многие из нас его поддержат. В детстве его стращали