клубникиных грядках. И цыпы ссыпались с птицыпочек, только бы не наслоиться на ослицу. Справься у своего осла, достойно ли ему было достоять при этом справа. О ослуша, послушай, если уж вскачь, так только на карачках. Словно жена с огрехами напоказ. Ибо наступает век возвышенных юбок. Как-то ноековч и ковчина, благородная женщина. Ведь гроб полн пометов во добрую славу полетов; и золотая молодежь, юнцы, мечтают еще раз охолостить у ней концы; и до чего только не доведут неудачника на даче. Скоромаша, он раскосомашивал облузги ее игривых ласк и приятного пиррихияка. Оброслая, придорослая, да она же просто фидарослая, эта змеющаяся озоба! От трех пиеров в зоосаду в засаде. Вейся, вуаль, в веках влюбленных! Она, она всех превзохла! Тук в нос, тэк в хвос. Хохобря! Конечно, то была она, а не мы! Но спокойней, господа, спокойней, мы следуем задами за норвигом. Так что вынь-фень-кинь-пинь. Явись и поглядись. Хет уис ив ее тритон. Уши! Уши! Иду. Уон он! Убогие лепечут.
Это было во мгле давным-давно минувших времен, в древнекаменном веке, когда Адам еще нырял с мотыгой к своей мадамьеве, а та вертела веретено в илистых струях, и всюду пахло пахотой, когда первозданный неподдельный распойный разбойник пил и лип так, что глаза его истекали от страсти, а не от старости, когда все подряд с первого взгляда один другого любили, и Ярл ван Хутор гордо держал в светильне горелую голову, хладные руки на себя налагая. И два его маленьких еюшки Тристопер и Иларий нянючили куклу на засаленном полу того глиняного дома, жилища и замка. И кто же – не будь я дермот – приходил туда смотреть за помещеньем? – одна его золовка-ослушница. И ослушница набралась розовым и разумно в дверь зашла. И зажгла и зажглось всё в том огненном месте. И говорила она к дверям на своем местном перузийском: Дай глотну разок, Марк д’Иван! Зачем это мне несчастье луковое – смотреться как горсть гороха с-под пива? И так начались у них стычки. А дверь двернула милости ее на голландско-носонассауском: Шут! (и задворилась). И тогда милость ее наклонности умыкнула еюшку Тристопера и в песчаную пустошь она текла, текла, текла. И Ярл ван Хутор следами за нею шагал, мягко увещепеневая: Стоп ротная стоп вернись в мой ирин стоп. Но она ему сварливо: Никакнемож. И в ту самую сабаотную ночь где-то в Эрио сыпались ангелы и слышались бранные вопли. И ослушница ушла на сорок лет в Турлемонд и неким особым мылом смыла подтеки любви благоговенной со своего еюшки и было у нее четверо загранитных пидагога учить его щекотке ума и взрастила она его ко всегдашню состоянию и вышел он лудиран. И тогда опять она текла и текла назад, пока не вернулась к Ярл ван Хутору в те же объятья с еюшкой в кружевном переднике когда-то там ночью. И пришла не куда-нибудь, а прямо к перекладине его подгрудной в пивную. И Ярл фон Хутор сидел в том погребе, топя в ячменном солоде голобитые пятки, и теплыми рукопосжатиями сам с собою обменивался, а еюшка Иларий и болвания их раннего возраста валялись на салфетке, корчась и кашляя словно брот и сиздра. И ослушница глотнула белого и опять зажгла и красные питухи взмыли порхая на гребнях холмов. И она выдала на грош груш для грешных душ, говоря: Дай хлебнуть