не слышал Тайах-ойуун, чтобы в одном улусе сразу две души на путь вступали. Уж не кроется ли здесь беды?
Он устремил взор в ночь, будто та могла ответить.
Тураах открыла глаза. Тело ныло, словно его разобрали по косточкам и собрали снова. Тошнота подкатывала к горлу. Хотелось пить, но сил не было даже руку поднять. Перед глазами пылали красно-коричневые пятна. Они отвлекали от страшного, таящегося в закутках памяти: пустые бездонные глазницы, птичий смех и вихрь черных перьев. Затягивает, затягивает… Тураах моргнула, отгоняя липкий ужас. Пятна тут же сложились в до черточки знакомый узор, украшавший стены родной юрты.
В стороне стукнуло. Тураах скосила глаза на звук. Берестяная чашка с надтреснутым краем, покачиваясь, истекала водой на настил. Такой желанной водой… Тураах с трудом отвела взгляд. А вот и мама… Лицо осунулось, неубранные густые волосы струились по плечам. Задремала у орона Тураах. Выронила чашку – и даже не проснулась.
– Мама, – спекшиеся губы не слушались, голос не хотел рождаться в пересохшем горле. – Воды…
С трудом вымолвленные слова лишили последних сил. Тьма подкралась незаметно, обволокла, убаюкала, и Тураах уже не видела, как в глазах очнувшейся матери испуг сменился теплом пополам с тревогой, как Нарыяна подняла чашку и бросилась к кадке с водой.
Струйка студеной воды скользнула по губам, просочилась в горло, и успокоенная Тураах свернулась в колыбели мрака. Лишь иногда нарушал ее сон образ кареглазого старика с короной ветвистых рогов. Словно ожила одна из тех причудливых деревянных фигурок, что резал отец долгими вечерами. Старик шептал замысловатые фразы, и мерно качался зубчатый венец рогов.
Похоже, здесь.
Осторожно, щадя старые колени, ойуун опускается на землю. Зарывается пальцами в ее черную плоть.
Поведай мне, покажи…
Вперед. Назад. Вперед. Назад. Тайах раскачивается мерно. Ловит ритм леса. Звук рождается в утробе, поднимается, пока не прорастает в горле. Бьется громче, резче. Песнь заполняет все вокруг – и обрывается.
Тайах-ойуун распахивает густо-карие, словно кора старого дерева, глаза.
Здесь, да не совсем.
Найденные бездыханными на этой полянке, Тураах и Табата встали на шаманью тропу в ином месте. Чужом. Страшном.
Населяющие каждое древо духи-иччи испуганно жмутся, прячутся в сердцевинах стволов. И шепчут. Шепчут о мраке, вторгшемся в это место. Его следы волокнами тьмы клубятся в густых тенях. Отпечатки недоброй воли, мертвого пространства.
Тайах чует злой умысел, к счастью, окончившийся неудачей – оба ребенка пришли в себя на рассвете, сохранив и жизнь, и разум. Мальчик очнулся с первыми лучами солнца и чувствовал себя сносно. Похоже, его перерождение прошло легче: силы в нем меньше, но это сила светлая. Вырастет из Табаты Белый шаман. Тураах приходила в себя дольше, мучительнее, все тело ее покрывали ссадины и царапины, сознание долго мутилось, но то, что она выдержала испытание, свидетельствует о большой внутренней