орала она, как заведённая.
Рубашка на нём затрещала в подмышках, он рванулся что было сил, отскочил и забежал по другую сторону стола. Лизка от таких догонялок засмеялась во всю пасть, выказав серые редкие зубы, похожие на ногти. Глаза тоже были костяные и белёсые.
– Я Ульяна баба пьяна, – объявила она и, резко двинув стол, вдавила Раскольникова в простенок между окнами. Упал стул, загремела посуда, он, не глядя, схватил горшок с окна – страшно ожгло ладонь – и без размаха бросил в чудище. Попал в плечо, чудище зарычало, протянуло щупальце и выдернуло Раскольникова за волосы через стол на свою сторону, сдирая скатерть и громя посуду.
– Пусти, сука! – кричал он, колотя её руками и ногами, но ни до горла, ни до хари её не достигал.
Держа его почти на весу, она несколько раз пнула его по ноге, – так больно, что, вероятно, сломала, – и отвесила такую затрещину, что сразу сделалась ночь со звёздами. Он отшвырнут был на диван, но навалиться сверху она не успела: он ухватил ветку фикуса, сунул ей в рыло, а уцелевшей ногой лягнул в брюхо.
Орясина оторопела, но тут же, взревев: – Лютуй, котёнок! – принялась мутузить его с обеих рук. Что-то брызнуло, запрыгало по лицу, – бусы её разлетелись. Не то что крикнуть – вздохнуть он не мог. Крошево – вот во что его превращали. Он сумел вывернуться с дивана и под градом ударов пополз вдоль по обмороку бесконечным червяком под стол.
– Лютуй, котёнок! – Червяк был пойман за лопнувшие штаны, и чудище, расплющив его всей тушей, урча, принялось задирать на себе юбку. Дикая боль вдруг вонзилась в грудь, таким острым штопором, что и вонь, и жуть куда-то делись, он сделался маленьким-маленьким, пространство стремительно понеслось от него в тёмный кулёк с посверкиваньем и свистом, напоминающим паровозный. Вот и совсем всё померкло, исчезло страшное бремя с груди и ног, а звон всё разматывался, рвался и разматывался, делался то визгливей, то толще, – и превратился в истошный бабий вопль. Какие-то тени, они же звуки, мелькали, словно сквозь снегопад, вокруг, – он ничего не мог различить, пока не удалось повернуть голову и всё, что летало врассыпную, собрать в общую картину, пусть и единственно видящим глазом. Хозяйка, голося благим матом, лупцевала сестру сумочкой своей по чему ни попадя, а та, похожая на слониху, всё пыталась убежать на четвереньках и заваливалась с рёвом на пол.
Тут он снова рухнул в тёмный колодец и падал до тех пор, пока не долетел до воды. Вода омыла ему лицо, приговаривая прохладным голосом:
– Врёшь, не умрёшь, я же вижу, ещё меня переживёшь…
Раскольников попытался подняться с пола, но собственный крик опрокинул его навзничь. Всё тело терзало что-то стозевное и острозубое, каждая жилочка, каждый сустав болели, как напоследок. Он опять выпал в забытьё, очнулся, когда его затаскивали на диван. Я сам, сказал он, но звук не пошел из разбитого рта, – губы и пол-лица его не слушались, как и нога, – её будто