обвела строгим взглядом класс учительница.
– Это, смотря кто. Если физручка наша, Елена Васильевна, то – ништяк! – пошутил сидевший через парту от меня Боря Фридман – курчавый и чернявый очкарик. Он имел статус круглого отличника и мог себе позволить практически безнаказанно отпускать всякие едкие штучки.
– Слушай, Борис, и ты туда же! Это же просто возмутительно! – училка схватила свободной рукой указку и хлестко стукнула ею о стол. – Ты с кого пример берешь? Фильмы иностранные, девицы голые, рокэнрол, джаз. Ты знаешь, как говорят умные люди? – сегодня ты танцуешь джаз, а завтра Родину продашь! – ее голос и губы в усиках дрожали.
– Отдайте назад, Глафира Мусаевна, это частная собственность, – пытался несмело возразить ее намерениям я.
– Экий частник нашелся! Да ты какой-то буржуй, прямо-таки! Посмотри ребятам в глаза и скажи нам честно: с кем ты связался? Кто тебя надоумил с голыми непотребными девицами связываться, ведь ты еще маленький!
Класс загудел:
– Ничего себе маленький, каланча пожарная!
– Дядя Степа милиционер! Ха-ха!
Таня Милентьева, симпатичная круглолицая девчонка, с русыми волосами и зелеными, смешливыми глазами, к которой я был неравнодушен, но, по понятным причинам, скрывал это, вполголоса игриво пропела слова из популярной тогда песенки:
– Мы становимся равными с тобой лишь, когда ты сидишь на мостовой…
Я грустно оглядел класс – меня в который раз покоробило чуждое стадное однообразие глазеющих на меня, пока еще детских лиц. Они рассматривали меня, словно какую-то двухвостую макаку в клетке зоопарка, забившуюся там в угол, беззащитную, у которой вырвали из лапок яблочко, доставшееся ей от сердобольного посетителя, и которое она до того тихо грызла в своем дальнем прибежище железной клетки.
Исключением была, пожалуй, лишь Вика Залозная. Маленькая, большеносая, прыщавая и шароглазая, с русой косой, по-хохляцки уложенной поверх головы, одетая строго в школьную форму – коричневое платье и черный фартук поверх него, впрочем, как и все наши девчонки – она смотрела на меня с душевной скорбью, будто мне на шею надевали петлю перед повешением. Но, все равно, она была как бы не в счет. Залозная тоже была в классе изгоем.
Когда я глянул на Вику, она опустила глаза, зарумянилась и стала что-то чиркать карандашом на задней стороне обертки своей тетрадки. Белые бантики над ушами Викиной головки подрагивали от нервных росчерков ее руки. Я присмотрелся – там рисовалось сердце, пронзенное стрелой. Я почувствовал, что она, таким образом, подает мне беззвучный сигнал поддержки.
Бедная Вика! Я не мог ей ответить. Ни сейчас, ни потом. Парочка из двух изгоев вызвала бы еще большие насмешки и унижения. И тут я хотел поберечь, прежде всего, не себя, а ее.
– Все, тишина в классе! – снова хлопнула по столу указкой Глафира Мусаевна.
Она поставила мне в дневник жирную единицу и вернула его без снимка с Монро, который положила в свой черный портфель.
– Садись,