заброшенности. Ну или мне так кажется. Я уже переросла тот возраст, когда мне было не плевать.
– Твоя мама очень жалеет, что не смогла приехать на похороны Адэйр, – говорит тетя Вайолет, будто ее это устраивает. Но я вижу морщины в уголках ее глаз. – У Дарби не хватает денег, чтобы сейчас добраться до дома. Но она пишет, что нашла перспективную работу в сувенирном магазине. – Кредит доверия тети Вайолет к своей старшей сестре безграничен. Никогда не понимала, почему.
Если верить Вайолет, мама была отличницей, которая любила церковь. Хорошая девочка, которая никогда не ругалась. С какой стороны ни посмотри – святая. А затем она залетела мной, и все изменилось. Сестра, которую она помнит, и женщина, которую знаю я, – два совершенно разных человека.
Годами я терзалась тем, что моя мама не осталась меня растить. Сдала младенца родителям, будто я была куклой, с которой ей надоело играть. Черт, никто из моих родителей ни капли обо мне не переживал.
Когда мне было семь, я спросила тетю Вайолет об отце.
– Он кусок говна, которому не хватило мужества взять на себя ответственность за дочь. А твоя мама не была шлюхой. – Меня это должно было утешить, а я только сморщилась. – Она не была замужем, но шлюхой ее это не делает, – продолжила тетя Вайолет. – Но она еще не готова была стать мамой, молодая кровь играла в венах – такое бывает от разбитого сердца. Это не значит, что она тебя не любит. Просто любит достаточно, чтобы сделать для тебя то, что нужно. А теперь иди-ка на улицу лепить куличики с Адэйр. – Она выгнала меня за дверь, не выпуская из губ полускуренную сигарету. Больше я про отца никогда не спрашивала.
Мне хотелось верить тете Вайолет, правда хотелось. Но семилетней мне было тяжело понять, как можно оставить кого-то, кого любишь.
– Она пишет, что приедет на Рождество – если сможет накопить деньжат, – добавляет она, будто это утешительный приз.
«Передай привет Уэзерли», – вот что она написала мне на открытке. Приписка в конце жалкой пародии на семейные отношения.
– Зачем ей париться?
Я бросаю открытку на сиденье и выбираюсь из машины. Двадцать два из двадцати четырех празднований Рождества я провела без нее. Сейчас она мне не нужна.
В воздухе висит запах свежескошенной травы. Могильный Прах выкорчевывает кусты, пока солнце не принялось жечь все живое. На веревке, протянутой от коптильни к вкопанному в середине двора столбу, сушится белье. Деревянная прищепка сжимает сетчатый мешочек с тканью, который будто цепляется за веревку из последних сил. Ненавижу, как моя одежда пахнет после сушки на веревке – тяжелым запахом улицы. Еще и становится каменной, будто запеклась на солнце.
Бабуля в огороде собирает помидоры. Длинные рукава ее выцветшей за годы блузки в коричневый цветочек не дают тонким щетинкам на стеблях томатных кустов царапать руки. На улице больше двадцати шести градусов, а она в колготках. Мне жарко даже смотреть на нее.
Агнес Уайлдер напоминает мне сморщенное яблоко, которое упало на землю и сгнило; оставшееся от него едва ли напоминает прежний сладкий