сторону известных журнальных событий. «Рассуждали о современных проповедниках, – вспоминает свидетель этих разговоров Н. Гиляров-Платонов, – о современной литературе, о цензурной истории с письмом Чаадаева в “Телескопе” и об “Истории ересей” Руднева, тоже перенесшей цензурную передрягу, о путешествии Наследника и статье Погодина по этому поводу. То были свежие новости, и они передавались с жизнью, которой недостает печатным рассказам»[29].
Люди осторожные и благонамеренные, братья Островские не заходили в своих разговорах далеко. В чаадаевском письме видели оскорбленное тщеславие офицера, посланного некогда к государю с известием о бунте Семеновского полка, но в излишних заботах о своем туалете опоздавшего и навлекшего на себя высочайшее неудовольствие. Считали, что своей статьей он вымещает заслуженную им неприятность. Осуждали и Надеждина, который подвел цензора Болдырева, окрутил его, заговорил, заморочил и убедил подписать журнал не читая. Зато добросовестно недоумевали, когда в самой книге Руднева о ересях, по повелению цинического и подозрительного Филарета, духовная цензура нашла ересь: автор тяжко согрешил, уравняв в значении святое предание со Святым Писанием… Таковая придирчивость даже людям благомыслящим казалась все же излишней.
Приткнувшись с книжкой в углу дивана, гимназист Островский тайно прислушивался ко всему и воспринимал по-своему. За что сослали Надеждина, уважаемого университетского профессора, в Усть-Сысольск и что такого ужасного наговорил в своих письмах Чаадаев? И разве еретики не повывелись еще в Средние века? Как, в самом деле, могла выйти в дядиной типографии книга, проповедующая ересь против Закона Божьего?
С двумя коренными понятиями книгопечатания – о ересях и о цензуре – мальчик, увлеченный литературой, знакомится очень рано.
Литература уже была частью души нашего гимназиста. Ему еще не исполнилось четырнадцати лет, когда из Петербурга пришло известие о том, что на дуэли с французским офицером убит Пушкин. Спустя четыре с лишним десятилетия в речи на Пушкинском празднике Островский вспомнит, возможно, эти дни и свое отроческое чувство поклонения Пушкину, когда скажет о кровной привязанности читателей к своим большим поэтам: «Вот отчего и великая скорбь при их утрате; образуется пустота, умственное сиротство: не кем думать, не кем чувствовать»[30]. Именно так: не только не с кем, но и не кем, ибо поэт дает сами «формулы» чувств, свойственные всем людям, но не до конца осознанные ими.
В черновике «пушкинской речи» Островский вспомнит, что «в учебных заведениях даже в 30-х годах беззастенчиво предлагалась реторика Кошанского». Между тем юноша Островский уже думал и чувствовал Пушкиным…
У нас нет достоверных сведений об интересе Островского к театру в гимназические годы. Мы даже не уверены, водили ли его туда хоть однажды. Говорят, большой любительницей театра была тетушка Островского – Татьяна Федоровна, жена диакона Новодевичьего