почему кому-то кажется важной продолжительность его жизни. И не только почему она важна им, но и почему она должна быть важна ему? Когда он умрет, все найдут себе какие-то другие занятия. А ему, мертвому, это безразлично, потому что его больше не будет, он станет жить на страницах Святого Писания.
Ружа и Хенрик видели в Давиде мальчика такого же, как и все остальные дети. Как если бы у него впереди была жизнь и долгая история жизни, жена и дети, профессия и положение в обществе, в конце концов, возможно, и трагическая жертва на благо отечества. Они боялись за него так, как боятся за всех здоровых детей, стоящих перед глубокой, мрачной пропастью будущего.
Так им было легче. Невозможно смотреть на ребенка и видеть пустое лицо смерти. Вместо того чтобы жить в соответствии с тем, что вскоре должно было произойти, но все-таки пока еще не произошло, Ружа и Хенрик, казалось, играли в игру. В их игре не было ничего связанного с реальностью. Он учил Давида французскому, словно в один прекрасный день Давид поедет в Париж, или будет изучать медицину и литературу, или однажды встретит молодого Шопена, своего земляка, и будет разговаривать с ним на языке свободы.
Старик играл так же, как играл и мальчик, и в этой игре они помогали друг другу.
Единственным, кто не играл, был отец, профессор Томаш Мерошевски. Он ждал, когда истечет оставшееся время.
И неожиданно решил, что завтра они отправятся на юг. Ждать больше нечего, состояние мальчика все хуже и хуже, и, хотя от его болезни лекарства нет, они поедут туда, где тепло и где морской воздух облегчает любое страдание и боль.
«Ему будет легче дожидаться смерти там, где вокруг виноградники и пахнет базиликом, чем на земле, которая родит одну картошку!» – сказал он им перед отъездом.
Давид был в восторге, узнав о грядущем первом в его жизни и столь грандиозном приключении.
Он подпрыгивал в кресле, отдавал Руже распоряжения о том, что она должна упаковать, и лишь на миг ему пришло в голову, что, может быть, он и не вернется в Краков, в эту комнату, в это кресло. Он почувствовал легкую и мимолетную грусть. Она охватила его как мгновенный озноб. Давид вздрогнул, но грусть больше не возвращалась. Однако он ее не забыл.
Глупо было оглядываться по сторонам и прощаться с домом.
Когда Ружа предложила, просто для развлечения, прокатить его по всем комнатам дома и даже заглянуть в ту единственную, куда заходить было запрещено, потому что там отец хранил свои чертежи и бумаги и там жил страшный Баш-Челик, историю о котором ему, еще совсем маленькому, рассказал пан Хенрик, желая напугать мальчика и отбить у него желание туда попасть, а он после этого то и дело требовал, чтобы ему рассказывали ее снова и снова и разрешали хотя бы побыть перед дверью в недоступную комнату, Давид от предложения Ружи с улыбкой отказался, и это была улыбка, с какой взрослые отказывают детям в исполнении их желаний или в требованиях поиграть в неподходящий момент. И Ружа почувствовала стыд.
До Загреба они ехали поездом.
Томаш