и поздно будет сокрушаться и плакать! Вот я и мыслю: до тех пор пока в стране снова не утвердится мир и порядок, нужно заключить государя Го-Сиракаву в загородный дворец Тоба, или, если не в Тобу, пусть пожалует к нам сюда, в Рокухару. Что скажешь на это? Но кое-кто из самураев, служащих в государевой страже, пожалуй, вздумает оказать нам сопротивление, не уступит без боя… Передай же приказ моим вассалам – пусть готовятся к битве! Отныне я больше не слуга государю! Оседлай моего коня! Принеси мой боевой панцирь!
Морикуни, конюший, поскакал в усадьбу Комацу и сообщил о случившемся князю Сигэмори. Даже не выслушав до конца, князь Сигэмори прервал его речь вопросом:
– Стало быть, дайнагон Наритика уже обезглавлен?
– Нет, он жив, – отвечал Морикуни. – Но Правитель-инок облачился в боевой панцирь и созвал всех своих самураев, чтобы вести их на дворец государя Го-Сиракавы. Он хочет заточить его в загородную усадьбу Тоба. Однако сдается мне, что в глубине души Правитель-инок намерен сослать государя на остров Кюсю.
«Да мыслимо ли такое?!» – подумал князь Сигэмори, но, вспомнив гнев отца нынешним утром, понял, что такое безумие, увы, вполне возможно. Усевшись в карету, он поспешил на Восьмую Западную дорогу.
У ворот он вышел из кареты и прошел в усадьбу. Там он увидел Правителя-инока в боевом снаряжении, окруженного множеством царедворцев и витязей Тайра. Все в разноцветных панцирях поверх ярких кафтанов, сидели они двумя рядами на галерее у главных ворот. Правители земель, стражники и чиновники земельных управ заполнили галереи, теснились во дворе, крепко сжимая древки боевых стягов, готовые выступить по первому же сигналу; шнуры их шлемов были крепко завязаны, кони оседланы, подпруги затянуты.
А Сигэмори вошел, облаченный всего лишь в просторный кафтан носи и сасинуки[176] из ткани, украшенной крупным узором, в высокой лакированной шляпе; мягко шуршали шелковые ткани его одежды. Сигэмори выглядел столь отлично от прочих, что всех поверг в изумление; Правитель-инок потупил взор и подумал: «Сигэмори, как обычно, не принимает всерьез ничего, что происходит на свете. Следовало бы отчитать его хорошенько!»
Но Киёмори не решился открыто порицать сына, ибо знал: Сигэмори, даром что родной сын, никогда не нарушает Пяти Запретов[177], превыше всего ставит милосердие, свято чтит Пять Постоянств[178] и неизменно соблюдает все ритуалы[179]. Киёмори тихонько притворил раздвижную перегородку и набросил поверх панциря монашеское одеяние из сурового белого шелка – уж не потому ли, что, облаченный в боевые доспехи, устыдился он обратиться с речью к одетому в шелка сыну? Но серебряные пластины панциря блестели сквозь складки рясы, и он то и дело плотнее запахивал ворот, чтобы сверкание их не было заметно.
Сигэмори опустился на свое место, выше князя Мунэмори, младшего брата. Правитель-инок молчал, молчал и князь Сигэмори. Наконец Киёмори промолвил:
– Заговор Наритики – пустяк,