продолжала следить за ясным, но теперь уже далеким светом брата, крепя ноющее сердце мыслью, что он вот-вот уедет, потеряется за горизонтом и растает вместе с синими парусами Послесвета. Но чем больше он отходил от нее, тем тяжелее ей становилось. Она привыкла видеть себя глазами других: ей говорили, что она спокойна и по-королевски рассудительна, что она рано повзрослела и что в ней слишком много ума, и она верила этому. Теперь же Вейгела чувствовала себя обманутой. Она не была ни спокойной, ни рассудительной, ни взрослой – она просто заставляла себя казаться таковой, чтобы взрослые считались с ее мнением, давали ей право говорить и защищать Модеста. Теперь он покидал ее, и что-то в ней ломалось – скрипело, скоблило, искрило от напряжения, и все же гнулось, выворачивалось, разделялось.
Модест уходил, но никто как будто бы не вспоминал о церемониале – никто не хотел проститься с ним, как прощались с королем, и сколько бы Вейгела не всматривалась в толпу, она не замечала никого, кто мог бы прокричать прощальные слова.
Вейгела видела, как маркиза Грёз что-то достала из складок хитона и ее брат, чуть замешкавшись, нежно сжал ее руку. Он наклонился к ней и его губы коротко произнесли нечто такое, от чего нежное розовое сияние Греты дрогнуло и загустело.
«Так искренне», – подумала Вейгела с завистью. Она не помнила, когда в последний раз была искренна в своих желаниях и поступках. Сосредоточием всех ее мыслей и чувств был младший брат, ради него она умела умерить пыл, ради него же врала, разыгрывая кротость и наивное добросердечие. Но иногда ей так сильно – так сильно – хотелось раскричаться, затопать ногами, устроить большую истерику, чтобы придворные отныне и впредь боялись ее расстроить, чтобы ее мать знала, что с ней не все в порядке и прекратила искать в ней, маленькой девочке, поддержку своему взрослому горю, чтобы ее отец перестал говорить ей, что она взрослая, чтобы Великий наставник прекратил хвалить ее за терпение и журил ее гнев. Но вместо этого Вейгела оставалась подле матери, потому что ей было жаль ее болезненное тело, и смотрела сквозь толстые окна замка в сад, где Модест играл с Арисом и своими слугами.
Нет, Вейгела не завидовала своему брату, и ноша, которую она несла, не тяготила ее. Она сожалела лишь об одном – все то время, что она провела в компании безнадежно больной матери (потому что невозможно вылечить того, кто не желает выздороветь), она могла бы находиться рядом с братом. Она любила его, как часть себя, также естественно, как человек любит свою руку, делая все, что в его силах, чтобы вылечить ее, когда она больна, и отторжение этой руки было бы также болезненно и неудобно, как было для Вейгелы расставание с Модестом.
Модест отвернулся и пошел к кораблю. Шаг его был легче, чем прежде, – неясность больше на него не давила, и он попрощался со всеми, кто хотел с ним проститься. Ждать больше было нечего. Вдруг из толпы раздался до того громкий, что потерял свою нежную прелесть голос юной маркизы Грёз:
– Да не угаснет пламя твое!
С этими словами она пала на колени и вслед за ней, как подкошенные,