задержкой и всегда остается неполный, поверхностный разрыв, отделяющий его от «в-себе» регистрируемого процесса – тем не менее именно как таковая она является частью «самой вещи», как если бы данная «вещь» могла полностью осуществить свой онтологический статус только путем минимальной отсрочки по отношению к себе самой.
Парадокс, таким образом, состоит в том, что «ложное» явление содержится в «самой вещи». И, кстати, в этом и состоит диалектическое «единство сущности и явления», полностью упускаемое в букварных банальностях насчет того, что «сущность должна явиться» и так далее: приблизительный «взгляд издалека», который игнорирует все детали и ограничивает себя «просто явлением», ближе к «сущности», чем самый пристальный взгляд; так, «сущность» вещи парадоксальным образом конституируется через само устранение «ложного» явления из Реального в его непосредственности[81]. Таким образом, мы имеем три элемента, а не только сущность и ее явление: сначала существует реальность; в ней существует «интерфейс»-экран явлений; наконец, на этом экране появляется «сущность». Суть в том, что явление – это в буквальном смысле явление/появление сущности, то есть единственное место, в котором обитает сущность. Стандартной идеалистической редукции реальности как таковой, во всей ее полноте к простому явлению некой скрытой Сущности, здесь оказывается недостаточно: в области самой «реальности» необходимо провести линию, отделяющую «грубую» реальность от экрана, через который является скрытая Сущность реальности, так что если мы устраняем эту среду явления, мы утрачиваем саму «сущность», которая является в ней…
Акосмизм Канта
С этой точки зрения можно ясно понять, где именно Кант «отшатывается» от бездны трансцендентального воображения. Вспомним его ответ на вопрос о том, что произошло бы с нами, если бы мы получили доступ к ноуменальной области, к вещам-в-себе: неудивительно, что этот образ человека, превращающегося в безжизненную марионетку вследствие своего непосредственного осознания необычайности/чудовищности божественного бытия-в-себе, вызывает такую неловкость среди комментаторов Канта (обычно его либо обходят молчанием, либо отвергают как жуткое, инородное тело): Кант предлагает здесь, если можно так выразиться, кантовскую первофантазию, Другую Сцену свободы, спонтанного свободного агента, Сцену, на которой свободный агент превращается в безжизненную марионетку во власти извращенного Бога.
Его урок, конечно, состоит в том, что не существует никакого независимого агента без этой фантазматической опоры, без этой Другой Сцены, в которой им полностью манипулирует Другой. Короче говоря, кантовский запрет на прямой доступ к ноуменальной области должен быть переформулирован: недоступным нам должно оставаться не ноуменальное Реальное, а сама наша первофантазия – когда субъект подходит к этому фантазматическому ядру слишком близко, он утрачивает последовательность