Кресту, или в другую галактику, а может, и по старинке обойтись, слетать в Турцию, поесть персиков считай что задарма. Можно вот так сидеть целый день на земле, подставлять листопаду теплые щеки и слушать паузы между их разговорами, а по светлому небу над тобой, как листья по осенней реке, будут проплывать незримые дневные созвездия и самолеты.
По ночам страшно, потому что во всем просыпается звериная сущность; боярышник скребется в крышу, как озябший дракон, а ведь еще днем он был пылким стареющим рыцарем в серебряных латах, летучие мыши и совы делают темноту непроглядной, ежи в закоулках укутанных хвоей подвалов жгут свои подпольные свечи, шепотом ведут полуночные запрещенные разговоры. Кто я такой в этом лесу и почему так настойчиво допрашиваюсь этого неприступного «здесь»? Качели, которые я повесил за домом на дуб, качаются и скрипят, ветер неумолимо заносит книгу в руках Лидии алой виноградной листвой, осенний комар, неуловимый враг-побратим, неторопливо грызет ее прекрасный сахарно-белый локоть, и кошка, крадущаяся за домом, нечаянно наступает на камешек; шорох будит Анни в ее высокой комнате, в колыбели тишины, которую мгновение назад качала чья-то рука. Незаметно для глаза в доме пускают побеги грядущие зимние ветра.
Однажды в середине сентября я решил спуститься к реке и наловить рыбы на ужин. Я надел старую теплую рубашку и почувствовал, как противно она пропахла подсолнечным маслом. Лидия в кухне с сигаретой в зубах мариновала зеленые помидоры – красный перец, белый чеснок, голубоватые банки, – и заставила меня попробовать один помидор из той партии, которую она закатывала месяц назад. Ледяной маринад больно щипал пальцы и нёбо.
– Так же сделать или поострее? – спросила Лидия.
– Так же, – отвечаю, и вдруг спрашиваю: – Лидия, а вы написали хоть одно стихотворение за то время, что вы здесь?
Она пожала плечами.
– Нет. А зачем это тут? Я еще сделаю вам к чаю яблочную пастилу, хотите? Я ее разложу в эти вот симпатичные беленькие блюдечки, вам ведь они пока не нужны?
«Странно», – подумал я. Странно.
Я вышел на крыльцо, заставленное резиновыми башмаками всевозможных размеров, и подумал, что летом по обуви сразу было видно, кто есть кто. А теперь все ходят в калошах и сапогах – и дело с концом. И все равно даже в сапогах выходишь в сад и тут же поскальзываешься на раскисшем яблоке или кленовом листе. В Ланцелотовых калошах, самых огромных, сидела крохотная синичка и что-то ворчливо бормотала себе под нос, а потом испугалась меня и улетела. И во всем она, осенняя неустойчивость, которую я люблю больше всего на свете, без которой не смог бы удержать равновесие на этом обрыве мой дом.
Когда я спустился к реке, оказалось, что на том берегу уже кто-то есть. Я насторожился и принялся щуриться сквозь желтую дымку высохшей травы, оскорбленно, как дикий зверь, пришедший на водопой и испуганный охотником. Мне было неприятно, что бесшумные золотые склоны моей реки таят от меня чье-то