человеке, и в дождевом черве.
– Думай. Не буду тебе мешать. Когда кончишь думать о коте, поговорим о моей Джеки.
Гутионтов погрузился не то в молчание, не то в дремоту. Он не слышал, как Ицхак снова вошел в синагогу-пекарню, как жар пустыни дохнул ему в лицо.
Возле чанов с тестом хлопотали распаренные женщины в надвинутых на лоб белых косынках, напоминавших Ицхаку воздушных змеев, которых он в детстве запускал на пустыре за школой. Запустишь – и змей, колыхаясь, как бы пританцовывая, устремляется в недосягаемую голубизну, туда, где на своем золотом престоле в окружении ангелов и серафимов восседает Господь Бог. Господь Бог спрашивает у ангелов: чей это змей? И ангелы и серафимы дружно отвечают: сына сапожника Довида Малкина – Ицхака, и имя его разносится под голубым куполом и плывет во все пределы, во все концы.
Ицхак покосился на работниц, и на миг грешная мысль проклюнулась в его голове – ах, если бы и они, не сотворившие никакого зла, никого не убившие, взмыли вверх над столами, уставленными противнями с булочками, над чанами с пузырившимся тестом и, подгоняемые струями ветра от трескучего вентилятора, вылетели через распахнутые окна синагоги во двор!
Ах, если бы их, как бумажных змеев, подхватили воздушные потоки и унесли к родным деревням, под соломенные родительские крыши! Ах, если бы сюда вошел белоголовый рабби Мендель и вслед за ним влетел стремительный, как молния, его пушистый кот!
Он, Ицхак Малкин, и она, Эстер Малкина, в девичестве Минее, чего бы только не отдали за то, чтобы все было, как прежде, как полвека тому назад, за то, чтобы рабби Мендель и его пушистый кот привели сюда, в дом благочестия, на их поруганную родину и братьев Ицхака – Айзика и Гилеля, и пятерых сестер Эстер – всех, всех…
Женщины продолжали работать. Их руки по локоть вязли в белом неуемном тесте, которое пыталось перетечь через края кадок и чанов. Работницы отрывали от месива большие куски и лепили из них крохотные, неказистые булочки, без изюма и без корицы.
Изюм и корицу можно было выковырять только из памяти. Но в синагоге-пекарне властвовала не память, а удушающая жара.
Никто, кроме заведующего пекарней – на то он и заведующий, – не обращал на пришельцев никакого внимания.
Заведующий был рослый, крепко сколоченный мужчина, пышноволосый и пышноусый. Усы прикрывали не только верхнюю губу, но и рот, служили как бы ширмочкой, за которой свое тайное существование вели слова, – казалось, ни одного лишнего, неосторожного не услышишь. Военная выправка выдавала в нем офицера-отставника. Он носил брюки галифе, заправленные в хромовые сапоги, и выцветшую гимнастерку, к которой был приколот орден Красного Знамени. В глаза бросались именные часы, большие, как компас, на которые он то и дело поглядывал, как будто куда-то очень спешил.
– Шаркинас, – представился он. Имени он своего не назвал, но Ицхак понял – местный русский, может, даже старовер.
– Малкин, – пробормотал гость.
– Эстер Минес-Малкина.
Шаркинас долго и сочувственно вглядывался в пришельцев.
– Я понимаю вас, – неожиданно сказал