разве смерть чья-нибудь? Смерть – всех и ничья. Понимаете, Рахмиэл?
– Понимаю, понимаю, – залопотал сторож. – Спасибо вам, рабби Ури, за чай. А мне пора туда… на улицу…
– С улицей ничего не случится, – осадил его рабби Ури. – Посидите… Ночью в нашем местечке никто ни у кого не крадет. Только днем. Но днем же вы, Рахмиэл, свободны…
– Свободен.
– Днем же вы спите.
– Как когда. Иногда шью.
– Шьете?
– Шью. Лишний грош не помешает. Я все, рабби, для Арона откладываю… Вернется гол как сокол.
– Сколько было вашему Арону?.. – рабби Ури запнулся.
– Может, пятнадцать… Может, шестнадцать…
– Пятнадцать, шестнадцать, – вдруг забормотал рабби Ури. Зря он не спросил у Ицика, сколько тому… посланцу Бога… лет… Наверно, тридцать пять, сорок. В тридцать пять – сорок больше всего сходят с ума. Возраст сумасшедших. Возраст лекарей, пытающихся – какая тщета! – излечить время. А вдруг сын Рахмиэла Арон и есть тот самый посланец Бога? А вдруг… он, рабби Ури, конечно бы, не узнал его… прошло столько лет… В голове рабби Ури что-то складывалось, обрывалось, снова складывалось и рассыпалось в прах: слова, даты, имена. Он сверлил Рахмиэла взглядом, а тот, поникший, растерянный, оглядывался на дверь и не мог дождаться, когда рабби Ури вернет ему колотушку.
И вдруг Рахмиэл с пронзительной ясностью осознал, что без колотушки он – никто, жалкий старик в бабьем платке, бедняк и горемыка.
– Рабби, отдайте мою колотушку, – взмолился он. – Отдайте!
– Пожалуйста, – смутился старик. – Кажется, с ней ничего не случилось.
Рахмиэл схватил протянутую колотушку и, не доверяя себе и рабби Ури, застучал.
– Стучит, стучит, – приговаривал он, пятясь к двери. – Слава богу.
Когда он вышел, рабби Ури подошел к окну и опустил засиженную мухами занавеску. Господи, сколько лет ее не стирали! Да и зачем? Рабби Ури никого больше не хочет видеть. Никого! Ни любимого ученика… ни посланца Бога… ни сторожа… никого. Его глаза, его кладовые, переполнены, набиты доверху. Он видел мор и глад, он пережил три войны. Он встречался с уймой людей и людишек. Все они, не отряхивая со своих одежд и со своей обуви грязь, кровь, блевотину, входили в его глаза. Хватит! С сегодняшнего дня он закрывает свои кладовые. Навсегда. Можно смотреть и не видеть. Можно слушать и не слышать. Можно просто достать из чулана пузырек для мышей… налить восемьдесят две капли… по капле на каждый прожитый год, и – здравствуйте, мои лекари, могильные черви. Но достойно ли человека умереть как мышь? Человек должен уйти как человек.
– Когда же? – спросил он у лампы. – Когда же?
В лампе зябко дрожал огонек.
– Когда нас задуют?
За окном – из конца в конец улицы – ходил Рахмиэл, стучал колотушкой и, видно, думал об Ароне.
А ему, рабби Ури, о ком думать по ночам? О ком?
Ночь для Ицика Магида начиналась с первой звезды, проклюнувшей, как цыпленок, бархатную скорлупу небосвода. Проклюнется один, за ним, глядишь, и целый выводок высыпал, разбежались по небу, как по двору, только пушок светит. Рабби Ури говорит, что у каждого человека