успокаивал его. Вдова Голда, у которой он снимал угол, травила их всякими зельями и порошками, закупленными впрок в Вильно, но мыши были сильней всякой отравы.
– Ты чего не спишь? – раздалось за стеной.
– Сплю, – ответил Ицик и съежился.
– Ходишь, свет жжешь, ворочаешься, меня баламутишь, – отчитала его из-за стены Голда.
Только бы не пришла, только бы оставила в покое, подумал Ицик и натянул на голову одеяло. Если припрется, не впущу. У, ненасытная! У нее что в будни, что в праздники – одна забава на уме. Эта забава и мужа в могилу свела. Голда еще и била его по ночам! Била и приговаривала:
– Будь я мужик, я бы тебя, Ошер, научила!
Чего только он, Ицик, не наслушался, пока Ошер был жив. Начнут честить друг друга – хоть из дому беги. А куда убежишь? В лес, что ли? Летом и в лесу можно. Воздух чистый, птицы поют. Зароешься в мох и дрыхнешь. Утром встал и – за работу. Взял топор и руби. Кроме Ицика, на лесоповале – ни одного еврея, литовцы да двое православных: Афиноген и Гурий Андроновы, братья родные. Подтрунивают над ним: чего, мол, в лесу ночуешь, забрался бы к какой-нибудь вдовушке в постель, и теплей, и желудку польза, еще накормит за ласку. А то смотри, Ицик, тут в лесу волк у тебя по ошибке пилку отгрызет, кому ты без пилки нужен?
Проклятая пилка, выругался про себя Ицик и натянул на голову одеяло.
Голда вошла и села на край кровати. От ее тела, едва прикрытого рваной сорочкой, пахло разогретой постелью и бесстыдством. Она откинула одеяло, погладила Ицика по всклокоченным волосам и тихо сказала:
– Тебе стричься пора. Хочешь, я тебя постригу?
Ицик молчал, а Голда продолжала гладить его голову, шею, пока наконец неуемная взбесившаяся рука не нашарила сосок на его полосатой шершавой, как кора, груди и не застыла.
– Сейчас я принесу ножницы, – прошептала она. – Чик-чик, и готово.
– Отстань, – сказал он, но не оттолкнул ее руку. – Завтра суббота.
– Ну и что? – удивилась Голда, нагнулась, и голова ее повисла над ним, как огромный спелый плод, готовый упасть от первого дуновения. – Разве по субботам нельзя?
– Нельзя, – бросил Ицик.
– Это где написано?
– В Торе.
– А я Тору не читала, – сказала Голда, и плод закачался, еще минута, и он упадет вниз. – Подвинься!
Ицик не двигался.
– Подвинься, – повторила Голда. – Мне холодно. Мне всегда холодно, когда ты рядом, но не со мной.
Голос ее звучал тихо, настороженно, как у ночной птицы, потерявшей свое гнездо.
– В последний раз! – согласился он. – Слышишь!
– Слышу! В последний раз… по субботам.
Голда забралась под одеяло, и ноги у них переплелись, как ветки дерева.
Они не слышали, как скребутся мыши, как стучит колотушкой проснувшийся Рахмиэл, как скрипит непритворенная дверь. Мир лишился звуков, и ничего в нем не было, кроме темноты и семени.
– Ты не боишься, Голда? – спросил он, очнувшись.
– А чего мне бояться? – выдохнула