выковыривает из гибнущего колоса свой завтрак? Чем я отличаюсь от голодной птицы, которая, сложив усталые крылья, садится на жнивье и смело склевывает в обед осыпавшиеся в грязь зернышки, чтобы благополучно долететь до теплых краев? Разве роженица-земля затаит на меня обиду за то, что я дерзнул присвоить ее дары, которыми пренебрегли их безалаберные хозяева, за то, что, благодарно тысячи и тысячи раз кланяясь ей, уберег эти дары от скорой и бессмысленной гибели, собрал их, принес домой и честно поделился с теми, для кого она их и рожала?
Маму не интересовали мои мысли – она с самого начала была против нашей затеи с колосками, и переубеждать ее не имело никакого смысла, ибо для любящих нет доводов убедительней, чем страх за тех, кого они любят. Я уже корил себя за то, что так глупо разоткровенничался. Надо было встать пораньше и до ее ухода в школу отправиться с Левкой в поле, всласть там потрудиться и вернуться в полдень с добычей. А теперь мама глаз с меня не спустит, будет за мной повсюду ходить, она может из-за меня даже бросить работу, за которую ей покуда ни гроша не платят и вряд ли когда-нибудь заплатят вообще, сидеть целыми днями дома и рассказывать похлеще, чем Арон Ицикович о далеком и прекрасном Цюрихе, всякие занятные истории о давних временах, о нашем древнем роде, где за двести с лишним лет не было ни одного (не считая моего мятежного дядюшки Шмуле-большевика) арестанта и ни одного вора, а была уйма портных и сапожников, с полсотни краснодеревщиков и плотников, белошвеек, нянек и кормилиц, дюжины брадобреев, трубочистов и кровельщиков, один могильщик – хромоногий Менаше, похожий на Сталина, и два – не про нас да будет сказано – сумасшедших.
Ослушаться маму было не так страшно, как обмануть Левку и дезертировать. Чтобы усыпить ее бдительность, я всякими уловками оттягивал тот день, когда мы с Гиндиным должны были на рассвете встретиться у харинского колодца и отправиться в поля, которые начинались сразу же за околицей кишлака и убегали к подножию Ала-Тау. Мои уловки вызывали у боевитого напарника глухое раздражение, и однажды он решил вывести меня на чистую воду.
– Чего ждем? – ядовито спросил он. – Погода с каждым днем все больше портится. Скоро, того и гляди, завьюжит, заметет…
– И вправду портится, – сказал я без всякого воодушевления и, чтобы как-то его успокоить, добавил: – Но, может, завтра выглянет солнце.
– Завтра, завтра, – надулся Гиндин. – У тебя, по-моему, уже сегодня поджилки трясутся.
Меньше всего мне хотелось прослыть предателем и трусом, который без командирского разрешения маменьки боится даже в нужнике ширинку расстегнуть. Уж лучше, прикинул я, получить нагоняй от мамы, чем удостоиться обидного прозвища от Левки, нависающего над тобой, как беркут над жертвой. Промямли я еще что-нибудь про завтрашнее солнце, и Гиндин раструбит по всему кишлаку, что я чемпион Союза по быстрому накладыванию в штаны.
– Неужели, Гирш, вы, евреи, и в самом деле такие трусы, как о вас на всех перекрестках судачат? – набычился Гиндин.
– С