подобрал свою шляпу и нахлобучил низко на лоб. Он сказал Лиззи:
– Ты же обещала, ты говорила, что не хочешь, ах, зачем только я взял тебя с собой…
Я видел Лиззи, но смотрел мимо нее, на море, такое синее и спокойное после идиотского тявканья нашей с Гилбертом перепалки. Я повернулся и пошел по шоссе, а потом соскочил на камни и полез как мог быстрее в сторону башни. И сразу же услышал за спиной негромкое прерывистое топотание Лиззи. Она показала хороший класс, если учесть, что я знал здесь каждый камень, а она нет, – добралась до лужайки у башни очень скоро после меня, запыхавшаяся, с оторванным ремешком от босоножки. Оглянувшись, я увидел, что и Гилберт пустился в путь по скалам, оступается и скользит в своих начищенных лондонских ботинках. Вот он провалился в расселину. Издали было слышно, как он ноет и чертыхается.
Я вошел в башню, Лиззи за мной, и мы очутились одни в зеленоватом свете, под круглым белым глазом неба, в прохладной траве. Влажный воздух внутри башни влияет на растительность, и трава здесь была выше и сочнее, росли одуванчики, и глухая крапива только что расцвела белыми цветами.
На Лиззи было очень тонкое белое бумажное платье, прямое, как рубашка, сумочку она крепко прижимала к груди и слегка поеживалась. Она, кажется, немного похудела. Ее курчавые коричнево-каштановые волосы были распущены и растрепались, под ветром сквозь них просвечивала белая кожа. Щеки ее пылали, но стояла она очень прямо, глядя на меня, стиснув терракотово-розовые губы, и вид у нее был храбрый, как у благородной героини перед казнью. Она тоже постарела, выглядела, во всяком случае, много старше, чем та светлая, дразнящая девочка-мальчик, какой я ее лучше всего помню. Но в лице ее была сдержанная внимательная зоркость, благодаря чему оно приобрело определенность и осталось красивым – этот крутой лоб, и от него смелая линия к короткому, но не вздернутому носику. Ее ясные светло-карие глаза покраснели от недавних слез. Я смотрел на нее, чувствовал себя победителем и ликовал, но вид принял суровый.
Лиззи опустила глаза, придержалась рукой за стену, чтобы снять разорванную босоножку, и встала голой ногой на траву. Потом сказала:
– Ты знаешь, что там в скалах есть стол?
– Да, это я его туда убрал.
– А я подумала, может быть, его выбросило море.
Я смотрел на нее и молчал.
Через секунду она прошептала:
– Мне так жаль… прости, прости.
Я сказал:
– Значит, вы с Гилбертом обсуждали меня?
– Да ничего важного я ему не говорила…
Она посмотрела на свою босую ногу, пошевелила ею белые цветы крапивы.
– Лгунья.
– Нет, я не…
– Тогда, значит, ты лгала ему?
– Ой, не надо, не надо…
– Почему ты не хотела меня видеть?
– Боялась.
– Боялась любви?
– Да.
Мы оба стояли одеревенев, а ветер, врываясь в проем двери, трепал ее платье и мою белую рубашку.
Я вспомнил ее целомудренные, сухие, льнущие поцелуи и возжаждал их. Мне хотелось схватить ее в объятия