во все небо уже и не вспоминался. Соответственно, никакого салюта мой маленький лунатик видеть не мог. Скорее всего, он разбудил меня из-за фигни вроде самопальных петард, пускаемых по поводу и без повода окрестными пироманами.
Салют был. Не совсем, правда, обычный. Сквозь густые деревья ближайшей посадки пробивалось необычно яркое марево – и я подумал, что администрация музея-заповедника, похоже, решила усилить подсветку кремлевских стен. А когда над деревьями полетели острые разноцветные брызги, и Нурыч закричал восторженным шепотом: «Вон-вон, видишь?», и через секунду донесся раскатистый гул, я понял, что это не подсветка. И не коммерческий салют, о котором время от времени договаривались крупные казанские фирмы по случаю своих юбилеев.
Я совсем ничего не чувствовал: стоял как замороженный, держал подпрыгивающего Нурыча за плечо и смотрел на феерию света, которая деятельно разворачивалась за Казанкой, в нескольких километрах отсюда. Пучки быстрых искр взлетали в разных точках кремлевского периметра, разом отбеливая половину черного неба. От этого огромные тени стремительно, как подрубленные, валились на далекие стены, и казалось, что нескольких здоровенных кусков белой ограды уже нет. Что холм, на котором полтысячелетия стоял кремль, покрылся рвами и воронками. Что губернаторский дворец и торчащая за ним перевернутой белой табуреткой мечеть Кул-Шариф пошли неровными пятнами. И что башня Сююмбике, давно пародировавшая Пизанскую башню, перекосилась больше обычного и стала откровенно щербатой. Следующая вспышка высвечивала стены и башни, и все вроде бы оказывалось в норме. Но приглядеться из-за мельтешения ярких пятен не удавалось. Да и смысла не было приглядываться. Я и так видел то, чего, к счастью, не видел сопевший под ребрами сын: как толстыми кипящими свечками вскидывается и через длиннющую пару секунд опадает вода в Казанке, галогеновой яркости светляки машин на Ленинской дамбе перемешались в кучу, а сама дамба минимум в паре мест потеряла четкость и съехала дорожной плоскостью в воду, будто нагретая солнцем пластилиновая колбаска. Только солнца не было – была ночь, был неблизкий и совсем нестрашный ад, и был неслышный бетонный гул, который щекотал пятки линолеумом и лоб, мелко, – прохладным стеклом, в которое я, оказывается, уткнулся, стараясь избавиться от совсем не свойственных этому часу бликов.
Потом все кончилось. Гул затих, марево растекалось сквозь прорези в кронах. Подсветка стен погасла, лишь прожектора в верхней трети Сююмбике давали какой-то дерганый свет. Башня походила на натужную ухмылку легшего на бок Чеширского кота, которая пляшет в воздухе, да никак не решится растаять, помигивая, как фиксой, полумесяцем на шпиле.
Нурыч спросил:
– А что за праздник-то? Ведь если салют, то всегда праздник, да ведь, пап?
– Не всегда, – очень спокойно сказал я. – Не знаю. Завтра узнаем.
– А это новый вид салюта был, да?
– Да, – согласился я.
– А видел, там стены как будто горят? Это лазеры, да?
– Нет, ulım[2], просто огонь, – сказал я.
– Как в