допрыгивая до фельдшера, слабо выкрикнул отец.
Тупо, с ватным стуком хлопнув дверью, фельдшер ушел. Отец ждал. Фельдшер выскочил с кочергой:
– Пятьдесят восьмая, а он, сука, еще лечиться ко мне пришел! Вот, гадов, чем вас лечить надо!
Отец побежал. Трудно было бежать в таком обессилевшем теле и странно, будто толкало, несло его ветром по заледеневшему снежку с горушки. Хорошо, что фельдшер сделал только несколько шагов вослед, а потом кричал и махал кочергой, пугая, что догонит.
Нет, прежний фельдшер хороший был мужик. Смеялся: «Я, Вася, дам тебе освобождение, а ты ляжешь и больше не встанешь, припухнешь. Не захочешь больше вставать»…
Вечером в бараке отец обрезал корки с накопившихся паек: два дня уже почти ничего не ел. А мякиш обменял на кружку самого крепкого чая – чифира. Выпил с черными горелыми корками…
На другой день ему стало легче. Валили лес, бревна на волокушах подтягивали к ямам, где тлели, вытаивая грунт, костры, и страшно было войти в их тепло. Потом отойдешь от костерка – весь день не согреться: всего трясом трясет.
Ямы в талом грунте били ломами, ставили в них тяжелые, из лиственниц, столбы, соединяли их бревенчатыми упоринами и на устоях спускали вниз долгий, дощатый желоб промприбора для промывки золота. Несмотря на свежий, тесовый цвет, новое сооружение казалось какими-то руинами.
Прошло еще два месяца, но до колымского лета было пока далеко, а отец мой не только выжил, но и поставили его бригадиром. И, ворочая сталистыми глазами:
– Ну, гад, давай-давай! – кричал он тому самому фельдшеру, которого выгнали из леппункта и сунули к нему в бригаду валить лес. А он и действительно фельдшер, а не чернушник: за бревно не знает взяться с какого конца, и обращается на «вы»…
– Давай, давай, гад! Кто за тебя работать будет? – и поддавал ему сзади ногой под белый полушубок. Тянуло его на костерок: не успеешь отогнать – он уже снова у костерка сидит. И ударов, как сноп, не чувствует…
– Давай-давай, гад, вставай!
А то припухнешь – это он добавлял уже про себя. Это не отражалось даже в его глазах. Глаза были такими же, как и этот серый, дикий, в вялых линиях сопок, зимний мир, помеченный убогими строениями и столбами с колючей проволокой.
Утром фельдшер не встал. Как ткнулся к железной печки-времянки в ящик с песком – так и лежит. Отец не стал подымать его. И другие привычно проходили мимо. Вечером пришли в барак – фельдшер лежит все так же, вниз лицом у печки. Перевернули от черного пола. Так и есть: припух.
Где-нибудь там, на материке, на Волге, уже и была весна, а здесь только солнце стало больше и сильнее, и казалось, что из-за него злится, не уступая, мороз. Отец мой уже, наверно, не вспоминал про фельдшера, думал, как бы получить новую спецовку. По первой зиме, гады, спецовки вообще не давали: работай в чем хочешь! Теперь завскладом, хороший такой мужик, говорит:
– Сейчас, Вася, я тебе принесу… Давно для тебя берегу…На, расписывайся.
Отец посмотрел на белый, хороший полушубок, узнал:
– Нет,