бы, такими заскорузлыми пальцами невозможно скрутить из обрывка газеты «козью ножку», но вот он уже утрамбовывает палочкой самосад, пускает облако дыма, кашляет.
– Сашка ее украл, больше некому. Всё грозил: «Сведу коня, чтоб цену не сбивал», – он-то по двадцать пять рублев брал за пастьбу, а мне-то зачем такие деньги? Я же не из-за денег нанимаюсь, а из уважения к человеку. Мне и пятнадцати рублей много.
Он снова затягивается. В самокрутке трещит, вспыхивает огонек, дядя Миша опять сухо кашляет.
– Говорил – сведу. И свел.
– Что делать-то будешь?
– Не знаю… Дома вот и то нужно сделать, и это. Забор надо бы починить, дверь в коровнике оторвалась. Взял топор, два раза стукнул. И тут слышу: за забором кобыла тихонечко ржет, ногами перебирает да удилами звенит. Я – бегом! Нет, примерещилось… Так и забросил топор.
Он умолкает, кашляет.
– Ночью – хуже. Закроешь глаза и тут же ее видишь. Столько лет с нею, эх!.. Вот всю ночь и бродишь по комнате, дымишь. Старуха ругается, а мне всё глаза ее мерещатся. Она умная, добрая. Спасибо, хоть жеребенок убег. Пришел-то мокрый – видать, реку переплывал. Подрастет, снова пасти буду, а пока в совхоз пойду…
– Дядь Миш, а Сашка говорит: «Что ж я бы сводил коня, человек им живет!»
Старый пастух машет рукой, аккуратно вдавливает окурок в землю, долго и надсадно кашляет. В глазах его дрожат слезы. Встает, пряча глаза, глядя куда-то вниз, жмет на прощанье руку, передает привет моим родителям и медленно уходит в сгущающиеся сумерки.
Ветер по-звериному рычит, прижимает черные к ночи, мрачные тучи к земле, гнет камыш, в вышине расшвыривает кричащих «га-га-га» диких гусей, зазевавшихся где-то на севере и летящих теперь даже по ночам, бьет ледяными струями по моему лицу. Холодно, тоскливо и пусто. Одинокая несуразная фигура дяди Миши почти исчезает в сумерках. Вдруг он останавливается, резко срывает с головы треух и, повернувшись в сторону песок, прислушивается. А потом медленно уходит в темноту, низко опустив голову и забыв надеть шапку.
…Спустя пять лет в такой же непогожий ноябрьский день случилось нам с отцом поехать в пески, в ту же сторону. На краю хутора обогнули островок ольхи с наползавшими на нее кучугурами. Я всмотрелся в рощу, сквозь деревья. Забор, покосившаяся кухнешка, а вот дом… Дома нет. Наверное, разобрали, увезли. Спрашиваю отца:
– А где же теперь дядя Миша живет?
– Да он умер. А старушку родственники забрали.
– Когда же он умер?
– Давно уж. Он в совхозе боронки весной ремонтировал, а потом… Весной вроде и умер.
Всматриваюсь в заброшенное подворье: «Дядя Миша! Дядя Миша!»
Не знаю, какой уж он веры был, да всё равно мне. Не знаю, что говорят и желают казахи в таких случаях, я же просто шепчу: «Царства небесного. Пусть земля будет пухом…»
Ружье
Холодно, спокойно и всё же хищно ствол с маленькой «пипкой» – мушкой одноствольной бескурковки шестнадцатого калибра – настигал