его искусы разнообразней и тоньше, глубже. Его «живая жизнь» через романтическую диалектику уходит в неоплатоническую, гностическую почву. Оно и понятно: петербургский период русской истории пестротой и вычурностью форм напоминает Александрию перелома тысячелетий – в этих тиглях переплавилось многое. Но важно не что переплавлялось, а что выплавилось, в какие формы отлилось.
«Форма» контрапунктически спорит с «содержанием», дает ему противовес, в самом своем принципе содержательный; ибо «содержание» – это каждый раз человеческая жизнь, а «форма» – напоминание обо «всем», об «универсуме», о «Божьем мире»; «содержание» – это человеческий голос, а «форма» – все время наличный органный фон для этого голоса, «музыка сфер» [12]. В отношении Тютчева позволительно скорректировать тонкую интуицию Аверинцева: у поэта «музыка сфер» осталась в романтическом периоде, на русской же почве даже в «Переложении из Гейне» звучит хор ангельских ликов.
В изживании, преодолении гностики крепла философия Откровения (не христианство вообще, а его нерв – православно-аскетическая мысль). «Живая жизнь» представала у Тютчева частичностью «Пути, Истины и Жизни», жизни во Христе, знакомой поэту с программных «Эти бедные селенья…» (1855) и «Над этой темною толпой…» (1857).
Хайдеггер многими темами, например, «косноязычия» (вариацией темы «безмолвия», «невыразимости» – Жуковский, Тютчев: «Молчи, скрывайся и таи…») оказывается ближе Баратынскому с его интуицией «недоноска» и потребностью в «читателе в потомстве», чем к «Безмолвию» слишком классичного по глубине и утонченности Тютчева. В интуициях философа оказывается много от «безумия» героев Достоевского. У Тютчева есть свое «Безумие» (1830); он заявляет: «Я не свое тебе открою, А бред пророческий духов…»; и его порой сопоставляют с героями Достоевского. Но это характерно для раннего (до окончательного возвращения на родину) Тютчева. Важней же всего – его отношение к «священной болезни» [13]. Швабская vulgata философа-бюргера вряд ли пришлась бы по вкусу русскому европейцу, демократу духа и аристократу по плоти.
4. Слово сочувствия и слово «власть имущего»: правда и право.
У немецкого философа его «при-сутствие» как место явления тайны напоминает «присутственное место», с его каллиграфией канцелярского слова по чину и сану. «Путь, Истина и Жизнь», как «Аз есмь Сущий», при всей его системности и высокой организации мысли распались на самодостаточные моменты. Из «отношений» испарился дух «со-общительности», «со-чувствия», и восторжествовали закон, порядок, пред-сказуемость (Гадамер назовет его «пред-рассудком»). Рождающаяся истина оказалась телесно конкретной, но при ее «витальности» – с детски несформировавшимся лицом [14].
Хайдеггер, несмотря на свой онтологизм, закономерно странным образом привязан к слову-знаку, к букве, к форме. Он игнорирует Предание, тогда как для Тютчева это не только семейно-родовая реликвия,