и замер, почти как герой фильмов ужасов – но лучше бы в дом пробрался маньяк в маске, лучше бы с потолка на меня смотрело покореженное чудище! Грецион говорил: то ли во сне, то ли наяву. Говорил о боге, имя которого я пока боюсь произносить на этих страницах. И называл себя именем этого бога…
Я сглотнул. Сделал вид, что ничего не заметил – если бы так просто было обмануть самого себя! – и ушел. Накрылся одеялом с головой, собственноручно оглушил себя. Теперь точно уснул. Проснулся затемно, часов в пять – если верить смартфону, хотя в этой истории нельзя верить решительно ничему, даже себе, – отчего-то удивительно бодрый, будто – сущая околдованная принцесса! – столетия пролежал в хрустальном гробу и наконец очнулся; только мой принц – вакхический безумец, печальный профессор, охотник, идущий по звериным следам Степного Волка и не замечающий, как собственные стопы обращаются звериными лапами, как покрывает тело густая пепельная шерсть и свершается ужасающая метаморфоза, ведущая кругом, по собственным следам, подталкивающая к кладбищу истории, где на запыленных металлических табличках могил не разобрать уже имен Гёте и Иисуса, Гомера и Шекспира, Сократа и Ницше. Я честно пытался уснуть – ненавидел ранние подъемы, – но не мог. В итоге встал и, прежде чем умыться, решил намешать Грециону «зелье» моей тетки, которым она поила пьяного дядю поутру, сперва собирая свежие куриные яйца, потом нашептывая заклинания, от которых, казалось маленькому мне, опасливо шептались березы за окном. Проходя через гостиную, я увидел, что Грецион – уже трезвый – тоже не спит.
Помятый, стоит перед картиной, как турист перед Моной Лизой, и, как этот же турист, жадно пытается поймать взгляд несуществующей красавицы и разгадать некую сокрытую за слоями краски тайну. Только глядели с картины лишь заснеженные – не спрашивайте, не спрашивайте! – черные виноградники.
И когда я положил руку Грециону на плечо, он, не выходя из транса, вздрогнул и спросил:
– Как, Феб? – Посмотрел глаза в глаза. У обоих, я знаю, не нужно зеркал – уставшие, покрасневшие, у меня – можете быть уверены – с легкой табачной желтизной. – Как ты нарисовал Гиперборею? И почему она движется?
бог
Правду узнаешь только ты сам, только ты – и не ты вовсе; ответы на черных губах твоего внутреннего «я», твоей истинной, буйной сущности, спящей непробудным сном господина туманного Авалона.
Правду расскажу я.
профессор
Проснувшись в кромешной тьме, Грецион первым делом смотрит на часы – купил модный фитнес-браслет, студенты помогли с выбором, всегда старался бегать по утрам хотя бы два раза в неделю, но куда теперь, куда, – и видит, как замерло хрупким хрусталем время. Они остановились. Вновь, вновь, вновь. Часы – электронные или механические, – теперь всегда останавливаются на нем после страшного диагноза, знаменуя крестное шествие смерти, нашептывая: тик-так, твое время идет, тик-так, твое время истекает, тик-так, твое время кончилось, тик-так, нет