строя ему глазки.
– Тогда я согласен.
Чересчур пышно начесанная Луди, неспешно покачиваясь, направляется к дверям. По-прежнему расплываясь в улыбке, Эстебан смотрит ей вслед. В его глазах – непрестанная тоска по недосягаемому, проблеск надежды на то, что, может, когда-нибудь сбудется, а может, не сбудется никогда. Непостижимая тайна будущего.
Наблюдаю за ними в оба. Она оглядывается, желая убедиться, что он не отвернулся, и одаривает его новой улыбкой, пожевывая резинку. Вздыхаю. Должно быть, ровесники.
Долетающий с улицы ветерок освежает прихожую. С собой он несет фруктовые ароматы, перебиваемые дымом, исторгаемым машинами и мотоциклами. Когда-то улицы пахли фруктами, конским навозом и потом. Сейчас уж и не услышать топота запряженных в кабриолетки и двуколки лошадей, да и от людей больше не веет людским. Примечательно, что человек – единственное существо, которому претит собственный запах.
Эстебан разливает по стаканам лимонад. Снаружи раздаются голоса прохожих, гул моторов и восклики торгующего неподалеку фруктовщика.
– Манго сочные, спелые, сладкие! Подходи, не зевай, торопись, покупай!
Отпив глоток, вполслуха бранюсь, что Луди поскупилась на ром. Эстебан смотрит на меня с недоумением.
– Моя правнучка страсть как опаслива, – поясняю ему. – Этому лимонаду для вкуса не хватает духу. А она боится подсобить смерти одолеть меня одной рюмкой. Откуда ей знать, что костлявая – охотница своевольная: нет собак – берет кошек. Могу дать тебе один совет?
– Будьте добры, – отвечает он и, сосредоточенный, наклоняется, опустив на колени руку.
– Доживешь до моих лет – не давай собою распоряжаться. Хоть сто, хоть сто три – там уже все равно. Тогда только и должно заботить, что умереть, ети его, счастливым. Мне ром память возвращает, усаживает ее рядом, чтобы мы, как старые кумушки, вдоволь посудачили. Ладно, пускай. Так о чем это мы?
– О вашей учебе. Я сказал, что, наверное, было непросто.
Снова ему улыбаюсь. Он внимателен к каждой мелочи, а о человеке ничто лучше не говорит, как способность подстроиться под собеседника.
– Еще бы. Но надежды мои были так велики, что ни издевки, ни бессердечие не сбили меня с пути. Я отучилась, не тронув и пальцем ни одного трупа. Ты не ослышался. Мне не дали набивать на них руку. А еще мне запретили видеть живых голыми. Так, получив диплом, я вернулась в Санта-Клару и открыла свою приемную, куда, конечно, никто не явился. Целый год я просидела за столом, наблюдая за тем, как мухи гадили на стекло, под которым хранилось удостоверение.
– Понимаю. Полное отчаяние и безнадежность.
– Так и было. Пока у одной соседки не начались роды – из тех, что не терпят отсрочки. Тогда-то ко мне и обратились. С тех пор работы хватало всегда, пусть и видели во мне лишь повитуху. Пять лет я обхаживала одного новорожденного за другим, и мало-помалу со мной стали считаться – скорее из нужды, чем по доброй воле: я позволяла платить мне по их усмотрению. Суровые были времена. Дети строгости… Специальностей тогда не знали, и специалистами в чем угодно нас делала смелость. Аутопсии, например,