из метро «Технологический институт», женщина-пешеход направилась к районной поликлинике. Туда со всех сторон шли такие же, как она, врачи, чтобы получить вызовы и разойтись по участкам, которые регистраторша непонятно называла «arrondissements»[1]. Все пожимали плечами: ну, выжила из ума старая! А старая, между прочим, закончила Смольный институт и свободно говорила на французском, немецком и английском, носила кружевной воротничок, скрепленный у горла камеей, которую ей удалось вывезти из блокадного Ленинграда и не обменять на хлеб и мыло. Одна из тех «бывших», которых старательно истребляли годы и гады, она все же сумела сохранить камею и чистое французское произношение.
Впрочем, в регистратуре ее лингвистические таланты не требовались, а вот терпение было необходимо. В тяжелые дни на каждый из участков, протянувшихся от Банного переулка до Бумажной улицы, приходилось по пятьдесят, а то и больше вызовов. В районе говорили: поликлиника между двумя «Б». Участковые врачихи с первого и двадцать четвертого участка сначала обижались, потом привыкли. Так их и звали: «Б первая» и «Б последняя».
Как раз между двумя «Б», где-то между проспектом Газа и улицей Циолковского, состоялось и мое боевое крещение – первый вызов неопытного врача-педиатра, который чуть не закончился полным провалом.
Двухэтажный особняк прямо на набережной Обводного канала когда-то принадлежал статскому советнику средней руки, а потом перешел во владение трудящимся и превратился в дом с коммуналками. О прежней жизни напоминали несколько изразцовых печек, давно не функционирующих, с потрескавшимися плитками да два высоких арочных окна, законопаченных пыльной грязной ватой, от которой чихали даже мыши. Тугая дверь парадной натужно скрипела и упиралась. Замызганную лестницу когда-то украшали резные перила, загибающиеся с первого на второй этаж. Сейчас они поредели и походили на беззубый старушечий рот, искривленный в улыбке паралитика. Как слюна из угла рта, капала ржавая вода из вечно текущей трубы. Под лестницей собиралась позорная лужа, которую раз в неделю, матерясь, убирала полупьяная дворничиха. «Убирала» – это громко сказано, скорее, размазывала ветошью, даже не затрудняясь пройтись по углам. Зато хоть выбрасывала ведро с вонючими пищевыми отходами. Из парадной почему-то всегда несло гнилой селедкой: то ли это был запах кошачьей мочи, то ли жильцы по бедности действительно ели в основном селедку с картошкой, доставленной мешками из родных деревень, которые они променяли на длинный городской рубль и прописку. Большинство из них работали на производствах, благо рядом были и «Красный треугольник», и дрожжевой на Курляндской, и до «Адмиралтейских верфей» не так далеко.
Запах дрожжевого завода проникал через все щели и трещины, им пропахло все – от замызганных придверных ковриков до выцветших обоев, свисающих лохмотьями по углам. Весь дом пропитался мерзким кислым запахом вплоть до штукатурки.
Дома шли на расселение.
Никого