и сердце моё сжималось от тоски – острой, как игла, что порой колола мне пальцы до крови. Там, за стеклом, мир дышал свободой: дети с визгом гонялись за лепестками, уличные торговцы перекрикивали друг друга, расхваливая рыбу и сладости, а старуха с корзиной цветов брела вдоль дороги, напевая что-то старческое, протяжное, словно голос самой весны. Здесь же, в полумраке, где тени отбрасывали длинные, изломанные узоры на потёртый деревянный пол, моя жизнь была лишь бесконечной чередой стежков, монотонным ритмом станка да слабым отблеском мечты, что тлела во мне, подобно угольку, спрятанному под слоем холодного пепла.
Отец сидел в углу, сгорбленный, словно старый кедр, согнутый бурями, его узловатые, грубые пальцы перебирали мотки нитей, а хриплый, надрывный кашель разрывал тишину, словно эхо нашей нищеты, что гулко отзывалось в стенах.
– Работай живее, Акико, – проворчал он, не поднимая глаз, – Дайдзо ждать не станет, а у нас пустые кошели.
Я кивнула, опуская ресницы, чтобы скрыть тень усталости, что легла под моими глазами, подобно тёмному шёлку, сотканному мною же.
– Стараюсь, батюшка, – тихо отозвалась я, и голос мой прозвучал глухо, будто из-под земли.
Мне хотелось крикнуть, бросить эту бесконечную работу, выскользнуть за порог и побежать туда, где сакура осыпала землю своими лепестками, где ветер вплетал их в мои волосы – длинные, чёрные, как ночь над рекой Камо, струящиеся по плечам, словно тушь по рисовой бумаге. Я закрывала глаза и представляла, как стояла под цветущими ветвями, босая, с распущенными прядями, вдыхая их сладкий аромат, смешанный с запахом влажной земли и далёкого дождя.
– Опять в облаках витаешь? – резко бросил отец, и я вздрогнула, возвращаясь к станку.
– Нет, батюшка, тку, – ответила я, сжав губы, чтобы не выдать дрожи в голосе.
Но мечты были роскошью, которой я не могла себе позволить, и я вновь склонялась к станку, позволяя его ритму убаюкать моё сердце, пока за окном сакура шептала о том, чего мне, быть может, никогда не познать.
День клонился к вечеру, и я, наконец, отложила работу, когда тени за окном сгустились, а скрип станка смолк, уступив место тишине, нарушаемой лишь редким кашлем отца. Руки мои ныли, пальцы онемели от бесконечного плетения нитей, но я поднялась, стряхивая с кимоно пылинки шёлка, и шагнула к порогу – вдохнуть хоть глоток весеннего воздуха, что манил меня, словно далёкая мелодия. Улица встретила меня шумом: торговцы сворачивали свои лотки, дети, утомлённые играми, разбредались по домам, а сакура, озарённая последними лучами заката, казалась живой – её ветви колыхались, роняя лепестки, что кружились в воздухе, подобно розовым мотылькам. Я стояла, прислонившись к косяку, и смотрела, как они оседают на землю, устилая её мягким ковром, и вдруг услышала звук – нежный, чистый, словно шёпот ветра, вплетённый в тонкую нить мелодии. Это была флейта, её голос поднимался над гомоном улицы, завораживал, заставлял сердце биться чаще, будто кто-то звал меня издалека.
Я шагнула вперёд, ведомая этой музыкой, и вскоре увидела