произведения, решают, выпускать из страны того или иного гражданина либо нет. Сотрудники органов видятся обывателю как воплощение силы пугающей и чуть ли не таинственной (тем более что изображение в художественных произведениях их работы не приветствуется).
Но автор, в чьей искренности трудно усомниться, пишет брату о новой вещи, что «современность в ней я никак не затронул»438.
Важно осознать, что то, что сегодня мы понимаем о ситуации конца 1920‑х, о «великом переломе» и его последствиях для страны, о рождении и реализации идеи Архипелага ГУЛАГа (название позднейшее, оно появилось после публикации книги А. И. Солженицына)439, – все это происходило впервые и заранее никому известным не было. Доносы, аресты, пытки на допросах, ссылки и расстрелы без правовой процедуры, работавшей прежде в России, с адвокатами и публичным состязанием обвинителя и защиты, – все это входило в повседневность страны неделя за неделей, месяц за месяцем. И несмотря на всю художническую интуицию, острое и цепкое внимание к происходящему вокруг – подобного опыта ни у Булгакова, ни у кого из окружающих не было, просто не могло быть.
Провидец и чтец человеческих душ, похоже, не до конца понимает, как за месяцы 1927–1928 годов меняются, сжимаясь, границы дозволенного, как шаг за шагом людьми овладевают страх и ложь. Рожденный иным веком, повзрослевший и ставший зрелой личностью до 1917-го, литератор Булгаков остается с прежними представлениями о норме социального поведения, возможностях свободного высказывания.
Иначе трудно объяснить, как уже после того, как была создана и упрочилась одиозная репутация писателя, свершилось его отлучение сначала от печатного станка, а затем и от сцены – и публично многократно объяснено, отчего и за что, – он пишет пьесу, которая из‑за точности и глубины писательского взгляда много опаснее и острее и «Турбиных», и «Бега». Сочиняет пьесу, в которой говорит о бессилии творческой личности перед сплоченностью членов мрачной Кабалы и способами их действий: шантажом, доносом, угрозами пыток, планирующимся убийством. Позднее, уже в 1935 году, на возобновленных репетициях пьесы, Булгаков говорил, что зрителя на спектакле должна охватить боязнь за жизнь Мольера, он должен быть в напряжении – «а вдруг его зарежут»440. Современный биограф писателя А. Варламов находит точную формулу происходящему: «Булгаков, как и созданный им Мольер, изо дня в день, из года в год жили свои жизни, словно на войне»441.
В «Кабале святош» останется реплика униженного Королем Мольера, обращенная к слуге: «Всю жизнь я ему лизал шпоры и думал только одно: не раздави. <…> Не унижайся, Бутон! Ненавижу бессудную тиранию!»442 И перед выпуском спектакля проницательный интерпретатор литературных текстов Вл. И. Немирович-Данченко объяснял актерам:
Не может быть, чтобы писатель мог мириться с насилием. Не может быть, чтобы писатель не насиловал свою свободу. Таких пьес не бывало, чтобы весь высказался <…> У писателя