и опасные мужчины. И девушка была уверена, что рождена для другой жизни. Не для этой пыльной деревни, которая была ей тесна, как детские платья, из которых она давно выросла, а для того красивого, яркого города, который она видела во сне и в который шел тот поезд, громыхавший сейчас за маковым полем.
Лина просунула руку в заборную щель, откинула щеколду и открыла калитку. Глухо залаял старый пес, гремя цепью, подбежал к ней и, уткнувшись мокрым носом в ноги, обнюхал. На крыльце загорелся свет, и мать, открыв дверь, уперла руки в бока.
– Ну и где ты ходишь в такое время? – окрикнула она дочь.
Оплетенная паутиной лампа горела тускло, все время подмигивая, и большой мотылек со стуком бился об нее, обжигая крылья, пока, опалившись, не упал.
– Вот, смотри, – кивнула мать, – что тебя ждет, дуреху. – И для пущей убедительности замахнулась на дочь. – Что молчишь? – повысила она голос и, стоя на пороге, не пускала в дом. – Нечего сказать? И за что мне такая дочь, у всех дочери помощницы в огороде, в доме, а ты?
Отмеряя каждый шаг тяжелым вздохом, мать ушла в дом, приговаривая: «И за что мне такая дочь… И за что…»
Но Лина не сердилась на мать. Растянувшись на постели, она лежала, положив руки под голову, и шептала: «Бедная, бедная мама!» Конечно, матери было в тягость иметь такую непомощницу-дочь, и она награждала ее упреками от безысходности, оттого, что ничего не могла исправить ни в своей жизни, ни в ее. Лина закрыла глаза. Далеко-далеко стучали колеса, которые здесь, в доме, были едва слышны, и в этом стуке ей слышались звон стаканов из-под чая, который разносит проводник, приглушенные разговоры в купе, смех в тамбуре, как будто все это можно было услышать. «Моск-ва, Моск-ва, Моск-ва», – стучали колеса, и она засыпала, забывая обо всем: и о материнских окриках, и об узкой, неудобной кровати, и о запахе подгорелого лука, казалось, въевшегося в стены дома, и о том, что она совершенно не знает, как, когда и на какие деньги она уедет в Москву. Она просто знала, что она туда уедет, и все.
Утром она проснулась, услышав, как мать гремит кастрюлями на кухне. Свет ложился пятнами на старый дощатый пол, и Лина, потягиваясь, долго лежала, любуясь, как в солнечном свете кружатся и танцуют пылинки.
– Что, королева, проснулась? – зло крикнула мать, заглянув в комнату. – Вся деревня уже встала и работает, одна ты спишь.
Лина нехотя поднялась, босиком прошла в кухню, заглянула в маленькое зеркало, осмотрев по очереди глаза, губы, шею, и умылась холодной водой из умывальника, который мать смастерила своими руками. Мужчины в доме не было, и женщине приходилось быть и матерью, и отцом, тянуть на себе все хозяйство и работать с утра до поздней ночи, чтобы прокормить себя и дочь.
Мать поставила перед дочерью чашку, плеснула из банки молока, огромным ножом, резким движением, отрезала горбушку от круглого хлеба, который пекла сама, замешивая тесто в огромной кастрюле, помятой с одного бока. Хлеб она накрыла расшитым полотенцем,