бил своих
Кулаком под ребра.
Он признался, горько так,
Словно вскрыл болячку.
Он учил своих салаг,
Вдруг впадавших в спячку.
Чтобы больше не тупил,
Не входил бы в ступор.
– Представляешь, я их бил, —
Он признался скупо.
Он давно уже в раю,
Только в госпитальном.
Нес он исповедь свою
В гнойнике фатальном
Не по плацу под Москвой
В томном гарнизоне.
Он, от боли сам не свой,
Нес ее в патроне,
Что оставлен был на край,
Словно миру вестник.
– Что ты, братец, не вскрывай,
Я ж не исповедник.
В бой мальцов не ты бросал,
Как за тушей тушу.
Ты же их собой спасал,
Грех беря на душу.
Зазевавшемуся вдруг,
Заметавшемуся вдруг
Увидавшему, как друг
Взрывом прорешечен,
Надавав затрещин.
Эти ворохи трухи
Говорить не стала.
Я пошла читать стихи,
Я одно сказала:
– Кто не грешен?.. Я – грешна.
И затрясся густо
Замкомвзвода. Вот она,
Силища искусства!
Мы выступали в летной части
На фоне подуставших «сушек».
Собрали техников ворчащих
И двух старушек.
Все слушались команды зама
По политической работе.
А остальные были, знамо,
Уже в полете.
Но не успели депутата
Дослушать мужики, как строго,
Назойливо, продолговато
Взвилась тревога.
Должна покаяться – струхнула.
Не то чтоб кинулась метаться,
Но смертью, в общем-то, пахнуло.
Не отмахаться.
От нашего репертуара
Остался пшик. Неважно это,
Когда, по сведеньям радара,
Летит ракета.
Стоишь и ждешь, когда пустое
То небо, что надеждой правит,
Своей мозолистой пятою
Тебя раздавит.
Потом тревогу отменили
Тремя сигналами в прокрутке.
Точней, двумя. И все шутили,
Что обсчитался тот, кто в рубке.
Смеялась замполитша Вера,
Хорошенькая, как с картинки.
И золушкиного размера
На ней военные ботинки.
На костылях. В бинтах ступня.
Прошил осколок у Каховки.
Глядит смешливо на меня,
Стишки читавшую в столовке.
Загар, похожий на броню.
Досадует на попаданье.
«А хочешь, маме позвоню,
Когда вернусь в Москву с заданья?
У вас тут есть с роднею связь?
Скажу, жива ее пропажа».
А он ответствовал, смеясь:
«Не-не, она не знает даже.
Мы бережем. —
Он бросил взгляд
На раскуроченную ногу. —
Про это знает только брат».
И