один вечер. Было это осенью. Мы с отцом ужинали. На улице шел дождь – и с потолка во многих местах капало. Комната, которую мы снимали вместе с Армуллой, была заставлена тазами и кастрюлями. На полу стояли желтоватые лужи. Мы не управились с едой, как отвалившийся с потолка кусок штукатурки плюхнулся на стол, обдав нас грязью.
Потом пришел Армулла. Суровый, насупленный, он только мотнул головой и молча улегся на свою кровать.
– Ну как, был там? – спросил отец.
– Свиньи! – выдохнул Армулла и отвернулся.
Все стало ясно: ему снова отказали в выездных документах, которых он добивался. Ночью я слышал, как Армулла стонал и плакал во сне, быстро и яростно говорил по-татарски.
Как, почему мы оказались в одной комнате с Армуллой, я уж не помню. То ли отец пустил его к себе жить, или, наоборот, он нас позвал. Вместе мы обитали, кажется, с полгода. Потом мы уехали.
Армулла советовал отцу ходить по начальству, настойчивее просить:
– Тебе должны дать какое-то жилье. Мальчик у тебя, должны дать. А я, видно, так и сдохну здесь, как собака.
Но отец придумал совсем поменять свою жизнь и уехать из города. Армулла вышел из своего ресторана проводить нас. Он стоял на платформе в своем мундире с галунами, в сапогах, в фуражке с околышем и казался из вагона еще ниже ростом, совсем старым и некрасивым. Помню, я рад был, что больше мы не будем с ним жить вместе.
Отец же не сводил с него глаз и без всякой веры повторял в приспущенное окно:
– Прощай, Армулла, даст Бог, еще встретимся.
Когда поезд двинулся, Армулла по-военному вытянулся и взял ладонью под козырек. И сколько я мог его видеть, так и оставался застывшим, улетая назад вместе с перроном, вокзалом и всем, что бы ни было в том городе.
Горчичное зерно
Поздним осенним вечером спешил я к приятелю на ночлег. А жил он на городской окраине, за железной дорогой. Не освещенные переулки, грязные подворотни, лихая шпана – туда и в светлое время суток не всякий отваживался. Но мне тогда выбирать было не из чего.
Доезжаю до вокзала, выхожу на безлюдный перрон. Можно махнуть через пути, но на той стороне колдобины с лужами. Так лучше пройти до конца освещенного перрона, а потом уж спускаться в темень и грязь. И вот, чую, следом за мною увязались. И точно ведь – двое. Как я их заметил спиною, не знаю, но разглядел все подробно: оба повыше и покрепче меня, в темных куртках, руки держат в карманах.
Я иду – и они следом, не отставая и не сближаясь. Я молчу – и они молчат. Между тем светлого пути остаётся немного, три фонаря, дальше – тьма. Надо что-то предпринять, на что-то решиться. Повернуть назад к вокзалу? Ну а потом? Да и пропустят ли они назад? Идут ведь не просто так – по мою душу идут, это ясно.
Вот еще фонарь, а там все, последний. В темноту ступать, с этими двумя за спиной, нельзя, никак нельзя – пропадешь. Вон карманы их курток оттопыриваются