ли от великой жадности, так употребил за обедом вареной грудинки, что несколько суток после этого обеда с база не шел, мешочных штанов не застегивал и круглые сутки пропадал по великому холоду за сараем, в подсолнухах. Кто мимо Щукаревой полуразваленной хатенки ходил в те дни, видел: торчит, бывало, дедов малахай на огороде, среди подсолнечных будыльев, торчит, не шелохнется; потом и сам дед Щукарь из подсолнухов вдруг окажется, заковыляет к хате, не глядя на проулок, на ходу поддерживая руками незастегнутые штаны. Измученной походкой, еле волоча ноги, дойдет до воротцев и вдруг, будто вспомнив что-то неотложное, повернется, дробной рысью ударится опять в подсолнухи. И снова недвижно и важно торчит из будыльев дедов малахай. А мороз давит. А ветер пушит на огороде поземкой, наметая вокруг деда стоячие острокрышие сугробы…
Размётнов на вторые сутки, к вечеру, как только узнал о том, что убой скота принял массовый характер, прибежал к Давыдову.
– Сидишь?
– Читаю. – Давыдов завернул страницу небольшой желтоватой книжки, раздумчиво улыбнулся. – Вот, брат, книжка, – дух захватывает! – засмеялся, ощеряя щербатый рот, раскинув куцые сильные руки.
– Ро́маны читаешь! Либо песенник какой. А в хуторе…
– Дура! Дура! Ро́маны! Какие там песенники! – Давыдов, похохатывая, усадил Андрея на табурет против себя, ткнул в руки книжку. – Это же доклад Андреева на ростовском партактиве. Это, брат, десять романов стоит! Факт! Начал читать и вот шамануть забыл, зачитался. Э, черт, досадно… Теперь все, наверно, застыло. – На смугловатое лицо Давыдова пали досада и огорчение. Он встал, уныло подсмыкнул короткие штаны; сунув руки в карманы, пошел в кухню.
– Ты меня-то будешь слухать? – ожесточаясь, спросил Размётнов.
– А то как же! Конечно, буду. Сейчас.
Давыдов принес из кухни глиняную чашку с холодными щами, сел. Он сразу откусил огромный кус хлеба, прожевывая, гонял по-над розоватыми скулами желваки, молча уставился на Размётнова устало прижмуренными серыми глазами. На щах сверху застыли оранжевые блестки-круговины говяжьего жира, красным пламенем посвечивал плавающий стручок горчицы[29].
– С мясом щи? – ехидно вопросил Андрей, указывая на чашку обкуренным пальцем.
Давыдов, давясь и напряженно улыбаясь, довольно качнул головой.
– А откуда мясцо?
– Не знаю. А что?
– А то, что половину скотины перерезали в хуторе.
– Кто? – Давыдов повертел ломоть хлеба и отодвинул его.
– Черти! – Шрам на лбу Размётнова побагровел. – Председатель колхоза! Гиганту строишь! Твои же колхозники режут, вот кто! И единоличники. Перебесились! Режут наповал все, и даже, сказать, быков режут!
– Вот у тебя привычка… орать, как на митинге… – принимаясь за щи, досадливо сказал Давыдов. – Ты мне спокойно и толком расскажи, кто режет, почему.
– А я знаю – почему?
– А ты всегда с ревом, с криком… Глаза закрыть – и вот он, родненький, семнадцатый