перекричала треск тех огоньков. И Гешка понял, что еще живет, хотя навязчиво в голову лезли слова Рыбакова:
«Уважаемая Любовь Васильевна! Человек рождается для долга, и в этом высший смысл его жизни…» Гешке показалось, что на щеку ему села тяжелая мокрая муха. Он ляпнул пальцами по щеке, размазал что-то слизкое… «Человек рождается для долга… Витенька, где ты, землячок мой дорогой, дружочек мой…» Он стал стрелять короткими очередями, как учил его Игушев на стрельбище. «Главное, – повторял сержант, – не дать противнику вести прицельный огонь, иначе труба». Гешка не давал противнику вести прицельный огонь. Испуг прошел; ужас от сложившейся ситуации размазался по всему прошлому, настоящему и будущему, и в нем все залипло, как мушка в капле янтаря…
Пулемет замолчал очень быстро. Гешка почувствовал холодок в груди, как тогда, падая с отвесной стены в Крыму. Пока он вытаскивал из кармана безрукавки новый магазин, там, из-за камней, показалась головка зверочеловека, обмотанная белой тряпкой. Гешку трясло, он не мог пристегнуть магазин.
– Сволочь! – истошно заорал он. – Обезьяна! Что тебе от меня надо?! Что я тебе сделал?!
Гешка завыл страшно, как воют обиженные маленькие дети. У него текло из глаз и носа. Он не вытирался. Выл громко, с надрывом. У Яныша осталось полчерепа – остальное снесло пулями, которые предназначались для него, Гешки. Потому камни вокруг забрызганы розовой слизью, словно кристаллики александрита.
– Яныш, дружище, – шмыгал носом Гешка. – Как же тебя так, бедняга… Ты меня собою закрыл, дружище?..
Он постарался прицелиться так, как учил Игушев, в прорезь планки завести кончик мушки и на него посадить голову в белой тряпке. Выстрелил, но машинально закрыл глаза и не увидел, что стало с белой тряпкой. И снова все загрохотало вокруг, а Гешку вдруг стало нестерпимо мутить. Его тут же стошнило. Он отплевывался, хрипел, корежился на камнях, не в состоянии даже отползти немного в сторону, стрелял судорожными рывками и выл:
– Витенька, родненький, подыхаю! Витюня, спаси, дружочек! Убивают, пидоры! Витюня-а-а!..
Он лежал щекой в блевотине рядом с коченеющим Янышем, дергая за пусковой крючок пулемета, орал хриплым голосом, в котором уже не было надежды и жизни, а лишь жалкий, истерический протест против тупой силы, с какой разве что поезд может изорвать тело самоубийцы, – если только можно было назвать этот вопль протестом… «Человек рождается для долга, и в этом смысл его жизни…»
Сначала Гешка изучал потолок, ощупывал взглядом все его неровности, трещинки, «гулял» по никелированному карнизу и щурился до слез от ламп дневного света. Потом он закрывал глаза и поднимался высоко над землей. Он легко управлял своим телом, балансируя руками; мог, как ястреб, заскользить к земле, мог кувыркаться в теплом, как крымское море, воздухе. Он летал над каменистым склоном, разглядывая две безжизненные фигурки. Одна из них, безголовая, когда-то принадлежала солдату Янышу. Второй фигуркой был он.
Его