губами. – А стихи ваши... Надеюсь, вы понимаете, они еще недостаточно хороши. Вам следует больше работать. И вот тогда, когда вы сделаетесь настоящим поэтом, я буду гордиться, что именно мне первой вы посвящали свои строки.
– А сейчас, – его лицо вспыхнуло досадой. – Сейчас вы что, еще не гордитесь мною?
– Нет, Мишель. Разумеется, нет! Иначе напоминала бы я смешную мамашу, которая даже в бессмысленном лепете своего дитяти угадывает поэзию.
– Вам непременно нужно подчеркнуть, что я дитя, да, непременно?! Что за странное удовольствие вы всегда находите в этом?!
Взбешенный, он убежал из беседки.
Я старше его на два года.
Но если бы только это дитя на самом деле знало, как смущает меня его горячий взор...
Чтобы не быть влюбленной, сделалась я жестокой с ним.
Да, отказывая ему в танце, я всегда говорила, кто станет моим кавалером.
Да, мы с Сашей Верещагиной вечно подшучивали над Мишелем.
Хорошо запомнились мне все наши проказы. Потому что, как бы жестока я не была с моим милым, я любила его.
А Мишель...То ли от любви ко мне, то ли по природной склонности своей, он был не очень хорошим гастрономом, никогда не мог разобрать, что кушает – дичь ли, барашка, говядину или же свинину. Сам он, разумеется, уверял, что это не более, чем наши выдумки. И тогда мы с Сашей подговорили кухарку испечь булочек с опилками. Съездили все (я, Сашенька и сам Лермонтов) на верховую прогулку, всласть поносились по полям на резвых лошадках. А, вернувшись, попросили скорее чаю. Мишель одну булочку с опилками, нежно глядя мне в глаза, скушал. Потом – принялся за вторую. Когда взял третью, я уж не выдержала, созналась. Хотя Сашенька и показывала мне знаками, чтобы я этого не делала. Неделю Мишель дулся на меня, лишь потом простил. Вручив, правда, перед этим, препакостнейшие стихи о том, что природа весной молодеет, а мне уж не суждено молодеть, и исчезнет алый румянец с моих ланит, и все, кто любил меня, больше не найдут ни капли любви ко мне в сердце... Потом, опомнившись, остыв, Лермонтов и другие стихи написал – в них уже стала я ангелом, и ни слова, к счастью, о старости. Которой я, надо отметить, не страшусь, хотя и очень сожалею, что нельзя будет в преклонных летах танцевать мазурку.
А его стихи... Они становились все лучше, и немало удовольствия мне доставляли. Не тем, что посвящались они именно мне, вовсе нет! Я начинала видеть в друге моего детства настоящего поэта.
У ног других не забывал
Я взор твоих очей;
Любя других, я лишь страдал
Любовью прежних дней.
Так грусть – мой мрачный властелин —
Все будит старину,
И я твержу везде один:
«Люблю тебя, люблю!»
И не узнает шумный свет,
Кто нежно так любим,
Как я страдал и сколько лет
Минувшим я гоним.
И где б ни вздумал я искать
Под небом тишину,
Все сердце будет мне шептать: