оказался говорливым, веселым, песенным. В клубничный запах добавлялся пах колбас, купленного в Лунинце свежего хлеба и водки. Неугомонные пассажиры – загорелые крепкие парни с двумя молоденькими девушками в красиво вышитых сорочках – всю ночь «распрягали коней и ходили спочивать», да еще дружным многоголосьем «копали криниченьку». Несколько раз приглашали в гости. Но я уже жил встречей со Львовом – городом своей курсантской юности. Предвкушал удачу, думал, что именно там находится белорусская грамматика Тихоновича, и как обрадую Василя, когда покажу ему хотя бы ее копию.
Львов – старинный красавец, полуполяк, полу-украинец, полурусский, полу-австиец, полугуцул, полу-еврей, полубелорус – жил своей жизнью, озвученной перестуком трамваев, степенным говором, а также вылетавшей из окон домов, кафе, из распахнутых дверей магазинов популярной до сумасшествия песни «Червона рута»…
В историческом музее ничем не обрадовали. Узнав цель поездки, очень захотели помочь, но…
Правда, меня увлекла «прогулка» по страницам «Львовского слова» – местной газеты, издававшейся здесь в середине XIX столетия. В частности, отрывок из статьи, подписанной инициалами и с дополнением к ним: «Известный писатель». В ней велся разговор о том, на каком языке целесообразно преподавать науки и грамоту в открывающихся народных школах. Подумал, значит вполне вероятно, что по этому вопросу велась большая полемика, которая выходила далеко за пределы «Львовского слова». Центрами спора и, судя по всему, основополагающими для того времени, как выяснилось позже, были Киев и Вильно. Чувствовалось, что этот спор захватил не только творческую интеллигенцию, но и значительные круги духовенства.
– Вы знаете, такая грамматика имела право на жизнь, – такими были мои выводы.
Сотрудники музея согласились:
– Тогда много всего писалось, сочинялось, творилось. Представляете: отмена крепостного права, новые веяния. Жизнь бурлила. Так что у вашего Тихоновича были весомые аргументы сесть за подобный труд. Ищите свою жар-птицу, молодой человек, ищите.
С этим напутствием львовских хранителей старины и уехал обратно.
…Василь моему пустопорожнему возврату не удивился. Философски-мечтательно произнес:
– Ха, Миколка, будь все так просто… Думаю, если она написана, то все равно где-то есть. Найдем, почитаем. Знаешь, как ее мог написать священник, ума не приложу. Ладно, будь он профессор или там лингвист. А вот на тебе, оставил след.
Его мечтательность, так захватившая перед поездкой, теперь меня разозлила.
– Какой там след, а войны, пожары…
– Нет, Миколка, пока ты от всего этого далек, так далек, что и не представляешь.
– А ты представляешь?
– Злишься?
– Да нет.
– Вот и ладно. Поверь, что представляю, – он сжал в кулаки крепкие цепкие пальцы, постучал ими, словно соединял, склепывал на своей наковальне невидимые части чего-то целого. – Должна быть. Плешко просто так говорить не мог.
Священника Александра Иосифовича Плешко я тоже знал, но чисто со