встретил на лестнице Мирона Яковлевича. «Так, – говорю я ему, – Мирон Яковлевич, когда я смогу зайти к вам?» – «Так, – говорит он мне, – когда хотите». «Так, – я говорю, – когда вы будете дома?» «Так, – он говорит мне, – в шесть часов». «Так, – говорю я, – в шесть часов я еще не приду, я буду у Раухвергера». «Так, – он говорит мне, – а зачем вам Раухвергер?..»
Мама спокойно и внимательно выслушивала этот бесконечный монолог, иногда утвердительно кивала головой, а иногда произносила: «Ай!» – и это значило, что она не одобряет.
Она была женщиной необыкновенной проницательности, и никто не мог сказать при ней ни слова лжи. Словно зная силу своих глаз, она любой рассказ выслушивала молча и опустив глаза, но если кто отваживался как-то приукрасить повествование, она только на короткий миг поднимала глаза, и это производило впечатление ошеломляющее – человек сконфуженно умолкал.
Силе ее проницательности я сам удивлялся бесконечно. Впрочем, может быть, в моих случаях и особой проницательности не требовалось, достаточно было одной наблюдательности.
Пробегав вместо школы, где придется (такие прогулки в Одессе назывались «править казенку»), я, как ни в чем не бывало, в положенное время возвращался домой. Кинув на меня один только взгляд, мама спрашивала:
– Разве ваша школа в парке?
Или:
– Вы занимались сегодня на Ланжероне?
Я всегда недоумевал, откуда она знает о моих похождениях? Я считал ее сродни Нату Пинкертону, Шерлоку Холмсу и Нику Картеру – тогдашним любимым героям мальчишек. И не догадывался, что она просто замечала траву на моих брюках и песок в рантах моих ботинок.
От детей она требовала уважения к старшим, не напрасно видя в этом прочные основы мира. В нашем доме висел портрет деда, хотя со времени своевольной женитьбы отца он у нас не бывал и к себе не пускал. Но портрет его висел на почетном месте.
Была у нас старенькая бабушка. По сегодняшним масштабам она была дважды мать-героиня. Дети ее, хоть и не достигли того же высокого уровня, но тоже были матери-героини и отцы-молодцы. Поэтому бабушка уже не могла разобраться в своем многочисленном потомстве. Но мы должны были каждый год в день ее рождения приходить к ней с поздравлениями.
Мы собирались во дворе дома, где она жила, и неосведомленный человек мог подумать, что это большая перемена в школе – столько нас было. Мы входили в комнату по одному. Меня, как самого смелого, посылали первым. Я открывал дверь и входил к бабушке. Она сидела на кровати, старенькая – ей было уже за девяносто, – и ласковыми глазами смотрела на вошедшего. Я останавливался на значительном расстоянии и произносил заученную фразу: «Бабушка, поздравляю вас с днем рожденья». Старческая улыбка озаряла ее морщинистое лицо, и она тихо спрашивала:
– Ты чей?
– Я Манин, – говорил я.
– Ах, Манин. Вот тебе конфетка.
Другой в зависимости от принадлежности отвечал: «Я Сонин» – и огромный пакет конфет к концу этой церемонии опустошался.
Как все одесские дети, в положенный срок